Рассказ-сочинение про дерево. Яблоня, занятие по ознакомлению детей-дошкольников с природой


Когда цветут яблони? Что влияет на время цветения? В каком месяце зацветает яблоня? И почему это дерево может не цвести? Ниже мы узнаем ответы на эти вопросы.

Когда цветет яблоня?

Яблони каждый год цветут весной, но начинают они цвести в разное время.

На время цветения влияют следующие факторы:

  1. Температура окружающей среды. В большинстве случаев цветение начинается, когда температура окружающей среды ночью и днем находится в пределах от +12 до +20 градусов.
  2. Климатическая зона. В северных регионах с холодным климатом яблони цветут позже, чем в южных теплых регионах.
  3. Тип весны (поздняя или ранняя). Если выдалась ранняя весна, то яблони будут цвести рано; если выдалась поздняя весна — поздно.
  4. Сорт яблони. Некоторые сорта яблони зацветают позже других сортов (даже если установилась теплая погода).

В большинстве случаев яблоня начинает цвести во второй или третьей декаде мая, хотя некоторые яблоневые сорта могут начать цвести в первой декаде мая, последней декаде апреля и даже в первых двух декадах июня.

На территории областей Российской Федерации с умеренным климатом яблоня начинает цвести в 15-20 числах мая. Обычно, цветение длится 6-18 дней, а на длительность цветения влияет сорт яблони и температура окружающей среды (например, если температура поднимается выше 30 градусов либо опускается ниже 10 градусов, то цветение яблони может резко прекратиться).

Почему не цветет яблоня?

Обычно, яблоня расцветает в мае и в июне. Но могут ли быть случаи, когда уже июнь подходит к концу, а яблоня еще не цвела? Оказывается, что иногда такое случается.

Яблоня не цветет в конце весны и в начале лета в таких случаях:

  1. Очень низкая или очень высокая температура окружающей среды. Напомним, что яблоня цветят обычно, когда температура находится в пределах от +12 до +20 градусов.
  2. Сорт яблони. Некоторые яблони не зацветают в первый год после посадки, а некоторые сорта начинают цвести и плодоносить только на 5 и даже 6 года после посадки.
  3. Болезнь. При некоторых заболеваниях нарушается выработка некоторых веществ, что может повлиять на цветение яблони.
  4. Недостаток минеральных веществ. Также, яблоня может не зацвести из-за того, что растению не хватает некоторых питательных веществ в почве. Следует понимать, что недостаток минеральных веществ может быть как прямым (когда в почте не хватает питательных веществ), так и косвенным (когда минеральных веществ хватает, но из-за каких-то причин растение не может поглощать и усваивать эти питательные соединения).

Зачем она так сделала, что я не умею жить без нее? Это она сделала, я не виноват...

Я написал это - и мне стало странно. Говорю точно о возлюбленной. Но возлюбленной у меня нет. Это моя мать сделала так, что я умираю без нее. Если человека держать в тепле всю жизнь, а потом неодетого выгнать на двадцатиградусный мороз, он непременно умрет. И я умру. Умру из-за нее.

Давно уж мне хочется рассказать кому-нибудь все, о чем я думаю, или хоть написать. Рассказать некому, никто не хочет, чтобы я рассказывал, так уж лучше я напишу. Все-таки легче.

Мне кажется, что эти последние дни - важные и значительные дни для меня. Я до чего-то дошел, кончил половину моей жизни, а дальше дорога прямая, унылая, быстрая и такая однообразная, что уже нельзя будет заметить, идешь ли вперед или назад, вверх или вниз. И не знаю, нужно ли покориться, как всегда, и идти по ней.

Мне теперь двадцать восемь лет, но никто этому не верит, таким старым я кажусь. Я сам знаю, что я старик. У меня было прежде красивое и нежное лицо, как у мамы, мы с ней часто вместе смотрелись в зеркало, и нам казалось, что мы удивительно похожи друг на друга.

Теперь она не узнала бы меня. Я согнулся, глаза потускли, борода выросла большая, лицо стало желтое, темное. Я думаю, что я скоро умру. У меня нет, кажется, никакой болезни, но я должен умереть, потому что живет тот, кто хочет, кто имеет волю жить, а у меня нет воли. В последние дни, когда я это сознал и увидел, что мне больше и ждать нечего - я даже думал о самоубийстве. Но я не могу. Я боюсь. Я знаю, что у меня пошлое и трусливое сердце. Я боюсь.

Все это она сделала. Правда, я думаю - что от нее же у меня то чувство, которое совсем не пошло, и одно давало мне счастие жизни - сентиментальность. Я не стыжусь этого слова, как все стыдятся. Да, все стыдятся, потому что у всех оно есть...

Я музыкант и если не хороший, то порядочный, как говорят. Думаю, хорошим я и не могу быть, потому что, когда играю длинные, трудные рапсодии и фуги, даже сонаты, я совершенно холоден, и мысли у меня самые обыденные, скучные. Чувство прекрасного редко бывало у меня; это - совсем не сентиментальное чувство, оно захватывает и зовет вперед, а мне это трудно; я люблю тихое умиление, воспоминания, когда так сладко болит сердце, и в душе глубокая тишина.

Бывало, играя блестящую прелюдию в концерте (теперь уж давно я не выходил на эстраду), я взглядываю на какого-нибудь пожилого господина в первом ряду и думаю: «Вот ты смотришь на меня, слушаешь внимательно и знаешь, что я играю, потом будешь делать толковые замечания о моей «технике» и «экспрессии...» А если бы я бросил теперь эту прелюдию и сыграл маленькую, простую малороссийскую песенку, которая напомнила бы тебе далекие годы, темный, теплый сад и, может быть, чьи-нибудь милые, забытые глаза - ты встал бы и ушел, чтобы скрыть невольные слезы, радостную грусть и счастье, которого не дает тебе блестящая прелюдия. И непременно ты хотел бы скрыть это счастие, потому что тебе стыдно и кажется, что ты один так чувствуешь и другие не поймут, а между тем все так же чувствуют - и каждый стыдится, думая, что он один. У каждого есть светлое облако в прошлом.

И у меня оно есть, как у всех».

Скучно рассказывать с самого начала, с тех пор, как я был ребенком. Да и в двадцать лет я жил так же, как в десять. Только в двадцать я был счастливее, потому что перерос маму и мог гулять с ней под руку. Отношения же наши не изменялись. Бывало, мальчиком я часто делал ей сцены, когда она уезжала в театр без меня, говорил, что она не имеет права веселиться, когда я должен учить уроки. Она серьезно умоляла простить ее, даже делалась печальна, если я дулся. Нам нельзя было ссориться. У нее не было никого, кроме меня. И у меня была она одна.

С отцом я даже не разговаривал никогда. Пожилой господин, вечно занятый какими-то постройками, живший в другой половине дома, он совсем не интересовал меня. А мама была такая молодая, тоненькая, как девочка, с большими черными глазами, свежая, блестящая; платье ее шумело при быстрых движениях, и веяло от нее какими-то странными духами, - я так и не узнал, как они называются. Запах их напоминал самую раннюю весну.

Конечно, мы жили в Петербурге. Я говорил, что у всех есть что-то необычное, светлое в прошлом. Но я не знаю и сомневаюсь, что может быть у людей, которые родились в Петербурге и не видали другого солнца. Хорошо, если я ошибаюсь и сужу по себе. Но я никогда не примирюсь с этим низким небом и темным воздухом, с этой квартирой, где я один. Впрочем, об этом впереди. И все равно, я один в целом свете, как же мне не быть одному в этой квартире?

Мы жили в большом городе на юге, в своем доме. Дом был новый, выстроенный отцом, неудобный и холодный. Во дворе был небольшой, но чистый сад, к которому со всех сторон примыкали чужие сады, а потому он казался мне бесконечным. Отец все хотел его вырубить и построить два флигеля и сарай, но так и не собрался. Не знаю, впрочем, может быть, теперь уж и нет нашего сада. Не знаю, да и знать не хочу.

Я никогда не был в гимназии. В самом деле, с кем бы мама оставалась? У нее было много знакомых, но никто никогда за ней не ухаживал серьезно, хотя и знали ее отношения к отцу. Я думаю, она сама не хотела.

У меня были лучшие гимназические учителя, и я учился недурно. Мама, конечно, училась со мною, но ей часто надоедало, и она говорила:

Володя, бросим книги, пойдем гулять, а?

И мы шли, - она нарядная, веселая, а я счастливый, что у меня такая хорошенькая мама, и я так на нее похож.

Она совсем не изменялась, не старела, и скоро нас стали принимать за брата и сестру, особенно когда у меня выросли усы и маленькая борода. Мне казалось, что и я не изменился внутренне. Только к двадцати годам я серьезно стал заниматься музыкой и мечтал о консерватории. Гимназический экзамен я сдал хорошо, и надо было на что-нибудь решаться.

Ты поедешь в консерваторию, в Москву, непременно, - говорила мама. - Надо скорее, тебе уже двадцать лет. Ты будешь знаменитым, вот увидишь.

А когда же мы поедем?

Осенью, я думаю. Хорошо?

Не было и речи о том, чтобы мне ехать без мамы. С кем бы я стал говорить? Кто бы ласкал меня и ходил со мною гулять? А кто бы ухаживал за мною, когда я заболею? Да разве возможно ей оставаться без меня, когда мы ни на один день не расставались, все делали и обсуждали сообща? Я и заниматься не стал бы без нее.

Так же, как бывало ребенком, - я садился по вечерам у огня в ее комнате, на полу, около ее ног, и рассказывал ей, как та и та барышня в меня влюблены, как я за ними ухаживаю, и какая мне больше нравится. Мне в это время казалось, что все барышни должны быть в меня влюблены, потому что я такой красивый и так хорошо играю на фортепиано.

Знаешь, Володя, - сказала мне раз мама, - ведь ты совсем не похож на мужчину, ты совершенно женщина, оттого, должно быть, мы с тобой так и сошлись... Или это я сама так сделала, - прибавила она подумав. - Ты, например, в мужском обществе и не бываешь никогда; а среди женщин я тебя видела - там ты тоже как-то не ухаживаешь, а кокетничаешь. Не знаю... но мне кажется, будь ты мне чужой - ты мне не понравился бы.

Я страшно обиделся и надулся. Как! Сама же она говорила, что я похож на нее, а теперь я ей не нравлюсь! Если это и не хорошо, что я похож на женщину, то ведь она же сама прежде этого не боялась?

Да и что тут нехорошего? Пусть я похож на женщину! Я люблю прежде всего все красивое - но без суровости, без силы, а нежное и простое. Я не виноват, что я такой...

Мама долго просила у меня прощения, и мы помирились. Но я не забыл ее слов и часто потом говорил ей:

Вот Сыромятников, или Маремьянов, правда, какие мужественные? Правда, они должны нравиться женщинам?

Мама улыбалась и зажимала мне рот своей большой, но красивой рукой с бесчисленными звенящими браслетами.

Я знал, что делался фатом, потому что я все-таки очень нравился тамошним барышням, знал - жизнь проходила пусто, и сердце делалось пошлым от этой вечной рисовки и бесцельного желания нравиться. Сам я ни разу не влюблялся. Нравились многие, но не сильно. В сущности, я был очень чистым в то время, как редкие, но мысленно я оказывался не лучше других. Говорят, что всегда чистые люди - не чисты в мыслях; но мне кажется, что это неправда. И у меня это было временно и, я думаю, от робости, от пошлой и праздной жизни, и оттого, что меня портили и баловали.

Удивительно, как мало меня интересовали книги. Я их читал, пока не сдал экзамена. А с тех пор я занимался только музыкой. Она одна меня волновала и заставляла вспоминать то, чего не было. Для музыки я мог забыть многое.

Наконец, мы поехали в Москву. И я был рад. Я инстинктивно чувствовал, что надо все переменить.

С нами поехала наша старая экономка, без нее мы совсем пропали бы. Я в Москве никогда не был, а мама хотя и жила там прежде, однако ничего не знала и не умела. Может быть, и сумела бы, но ей было скучно заботиться и суетиться, и я это отлично понимал.

Мы наняли хорошенькую квартирку на Малой Никитской и зажили припеваючи, по-товарищески. Ездили в театр, кататься. Скоро явились знакомые, нашлись родственники. Но я стал заниматься ревностно и даже редко выходил, когда у мамы были гости.

В консерватории я ни с кем не сошелся, кроме своего профессора, еще молодого человека.

Я ему казался странным, хотя, как он говорил, очень талантливым. Он, однако, угадал меня только после того, как я его ввел к нам, и он увидал мою маму. Нас друг без друга понять было нельзя, а вместе, как говорили, мы составляли одно целое.

Смотрите, молодой человек, - сказал мне раз профессор, - занимайтесь хорошенько. Из вас должно выйти что-нибудь, или вы совсем пропадете.

И я занимался. Даже лень свою забыл, не заботился о волосах и об одежде, редко выезжал и все играл свои гаммы. Я их не любил и терпел только, как трудную лестницу, по которой нужно взбираться наверх. Как я тосковал о синем небе, о земле, о цветах! Я ни о чем так не тосковал, я не думал, что будет тоска. Мама утешала меня, но... это было мое больное место. Я знал, что тут мы не понимаем друг друга, только тут. Она даже сада нашего не любила, - гулять ходила по улицам, говорила, что солнечный свет гораздо беспокойнее полутьмы гостиной, а ее духи лучше запаха настоящей весны.

Когда я об этом думал, приходило невольное чувство на минуту, что она не молода, что она не может быть вполне моим товарищем, что в глубине души - между нами преграда.

Но это были только минуты...

Я говорил, что не сошелся ни с кем. Близко не сходился, но знакомился и несколько раз попадал на кутежи, не ночевал дома...

Мама расспрашивала меня с любопытством и без всяких упреков, но я был как-то недоволен и рассказывал подробно с омерзением, хотя не без гордости.

Это неважно, Володя, - говорила мама. - Это я все так и думала. Ты только меня не должен забывать. Понимаешь, чтобы я была у тебя первой, и всегда, как ты у меня. Понимаешь? Иначе жить нельзя. Понимаешь?

Я только улыбался и обнимал ее. Как же она может быть не первой? Кто же тогда?

Прошло несколько лет. Я кончал консерваторию, выступал в концертах - и с успехом. Но я сам был не совсем доволен. Что мне в этих трескучих пьесах, где я так быстро перебираю пальцами, и все удивляются и хвалят меня? Когда же я смогу сыграть то, что слышу часто - но что ускользает от меня? Если сумею, если найду - то все сразу изменится, и я буду одно чувствувать с теми, кто слушает. Мы вместе будем плакать, потому что оно пройдет не мимо, а заденет, зацепит самое тайное, самое тайное, самое глубокое, одно для всех... Да, мы будем плакать; потом... потом все равно, ну - умрем. Все равно... Я знал, что, пока я сам не чувствую - ничего не будет; и верил без сомнений, что если придет ко мне - то и ко всем придет, кому я буду «говорить». Я всегда мысленно вместо «играть» употреблял выражение «говорить с людьми».

Может быть, все это было не умно. Но я никогда не считал себя умным человеком. У меня и самолюбия тут не было. Я знал, что я не развит и мало образован. Да и пусть. Я не к этому шел, у меня другое счастье, другая дорога меня поведет наверх.

Мама раза два меня оставляла одного на несколько недель, ей необходимо было уехать домой. И каждый раз я умирал, бросал заниматься, почти не ел. У меня являлся какой-то нервный ужас, мне казалось, что я один на свете, ее нет и не было. Главное - не было! А если не было, - значит, и не будет...

Зачем она так связала меня с собою, что жизнь без нее не могла длиться? Если я скажу, что любил ее - это будет не то слово: не люблю я воздух, пищу, - а жить без них не могу. Я знаю, что я слабый, слабый человек. У меня нет силы сделать против себя, не страдать, когда я страдаю...

Я был последний год в Москве, когда заболел отец, и мама уехала перед Рождеством. А в конце января я заболел сам, бросил все и приехал домой. Что ж, лишний год - так лишний год, а заниматься без нее я все равно не могу. Я приехал, и мы целый вечер просидели вместе на диванчике в ее комнате и молчали... Но я знал, что она довольна. Она так же не могла жить без меня, как я без нее...

Я проводил дни дома и много играл. У меня была небольшая комната в одно окно, и окно это выходило на двор, к саду. Я поставил свой рояль к окну и смотрел на небо и на деревья, когда играл.

В середине февраля стало совсем уж тепло. Я ходил в сад и смотрел на голубое небо между голыми ветвями черешен и яблонь. Какое оно было веселое, золотое между черными сучьями! А на дальних горах чуть желтела, даже еще не зеленела, а желтела первая травка. Она всегда из земли выходит такая светлая и молодая, что кажется желтой. Люблю я эти крошечные травинки, первые; они - точно дети, любопытные и неловкие, подымают серый комок земли и глядят на солнце. Ах, мама... Зачем она не ходила со мной в сад и не любила того, что я любил? И опять холодная струя пробиралась в мое сердце, опять отчужденность...

Как это странно! И как больно...

Чем дальше шла весна, тем больше я сидел в саду, и тем радостнее мне становилось. Точно я сам рос вместе с желтыми цветами. Свои фуги я забросил; опять я слышал в душе что-то такое, что светлее всяких фуг, опять я искал - и не мог найти. Оно было тут, близко, в весеннем шуме, в весеннем запахе... И как оно далеко от меня теперь!..

Листьев не было видно, но на яблонях и черешнях розовели круглые, крепкие почки, совсем еще закрытые, точно спящие. Мне один раз пришло в голову: откуда они, эти почки, зачем они? Зачем это небо, эта весна? Отчего я ничего не знаю? Но я испугался. Не надо, не надо вопросов, не нужно думать, нужно покориться и отдаться всему, и тогда будет не страшно и просто...

Я сидел в конце узенькой, сырой дорожки, на низкой скамеечке у самого дальнего забора моего сада. Это был не забор, а живая изгородь, пока еще черная. Я никогда не горевал, что мой сад не тянулся далеко, а кончался здесь, у этой изгороди. Всюду, куда я ни смотрел - были деревья, трава и земля, а над ними небо. Какое мне дело до того, что это деревья чужих садов, когда они такие же, как и мои? Все мое, на что я смотрю и что меня радует. И те обрывистые горы с глубокими, сизыми тенями - далеко на небе - они тоже мои. Солнце шло к западу, и лучи его делались холоднее. Я знал, что мне пора идти домой, но не мог расстаться со своей скамейкой. Вдруг позади меня кто-то прошел, тихо так, что я едва услышал. Я обернулся: шаги слышались за изгородью, в чужом саду. Это были даже не шаги, а какой-то связный шорох, точно что-то проволоклось по земле - и затихло. Я мог бы встать и посмотреть, что это такое, - изгородь приходилась мне в одном месте чуть выше пояса, - но я подумал: «Ну, все равно, не стоит». Весенний воздух утомил меня, мне хотелось быть спокойным и дремать.

Но опять повторился шорох и умолк сразу. Я поднял глаза и встретился с чужими глазами, которые пристально и зло смотрели на меня. Я почувствовал, что они смотрели зло, потому что мне стало беспокойно. Потом сразу выражение глаз изменилось и стало равнодушным. За изгородью стояла незнакомая мне девушка. Несколько времени мы молчали и смотрели друг на друга. Я думал, что она уйдет. Но она заговорила.

Здравствуйте, - сказала она неприветливо. - Я вас давно вижу. Зачем вы вечно здесь сидите?

Тут хорошо, - отвечал я как-то робко, точно извиняясь. - А я вас никогда не видел.

Я смотрела издали. Я живу вон там, - и она указала на чуть видный за деревьями дом, далеко от изгороди.

Когда она сделала движение рукой, я в первый раз заметил, что одежда ее была странная, непохожая на обыкновенные платья барышень. То она мне казалась маскарадной, то совсем простой и даже единственно возможной. Это было широкое платье из мягкой белой материи, но одинаково широкое вверху и в подоле (я видел теперь ее всю, потому что стоял у изгороди с другой стороны), с узким темно-красным поясом. Я понял, почему был такой странный шорох, когда она шла: платье кончалось длинным шлейфом, и даже не шлейфом, а просто падающим сзади куском материи, небрежным и красивым. Рукава были узкие и длинные, почти до пальцев.

Я, хорошо воспитанный молодой человек, умел держать себя с барышнями. Но тут ни на одну минуту я не подумал, что это барышня и с ней надо вести себя, как с другими. Я спросил ее:

Отчего это на вас такое странное платье?

Она не удивилась.

Оно красивее. Меня никто не видит, и потому я забочусь, чтобы я сама себе нравилась.

И мне нравится, - сказал я. - А как вас зовут?

Марта? Разве вы не русская?

Нет, русская. Моя фамилия Коренева, я живу здесь с матерью. Разве вы не слышали? Слепая Коренева? Богачка?

Я вспомнил, что точно слышал что-то о слепой старухе Кореневой, очень богатой, и о ее молоденькой дочери, которая много учится и нигде не бывает.

Да, я слышал, - медленно проговорил я. - Как странно, мы соседи, а я только теперь вас вижу...

Я не люблю выходить, - поспешно сказала она. - Да, так вы удивились, что я Марта. Я - Марфа, но Марта красивее, и потому меня так называют.

Да... Вы вообще красивы, - сказал я в раздумьи, почти про себя.

Правда? - просто ответила она. - Вот я тоже нахожу, что я красива. А многие говорят, что нет. Я думаю, что они не понимают.

Меня не удивлял наш разговор. Я не мог убедить себя, что Марта - барышня, а я ей говорю комплименты. Она казалась мне красивой, как небо сквозь деревья, как нежный, душистый воздух, как розовые облака около уходящего солнца. Она так подходила ко всему, даже к этому предвечернему часу, что мне не хотелось ни разговаривать, ни удивляться, а просто радоваться всему вместе.

И она замолчала.

Ну, теперь прощайте, - сказала она наконец. - Вы можете приходить сюда, - прибавила она чуть-чуть высокомерно, но снисходительно. - Вы не портите сада.

И опять я услышал связный шорох ее платья, она ушла. Я не удивился и ее последним словам: она думала почти о том же, о чем я. Удивляешься тому, что еще чуждо, что вне тебя, а не в тебе...

Я был странным весь вечер. Я пробовал играть, но звук рояля мне показался противным, резким и слишком определенным. Я пришел проститься к маме, но не сказал ей ни слова. И в первый раз в жизни мне показалось, что ее духи пахнут не настоящей весной...

Два дня я не был в саду.

Я сам не знаю, чего я боялся. Должно быть, того, что так хорошо уж не будет, а воспоминание я испорчу. Мама несколько раз замечала, что я бледен и мало играю. Отец все еще лежал, и мама большую часть дня была занята.

Что ты, Володя? Хочешь, вечером пойдем гулять?

Я отвечал вяло и апатично. Гулять по улицам мне не хотелось.

Наконец, на третий день я решился вдруг, как решаются слабые люди, быстро взял шляпу и твердыми шагами отправился в сад.

Там многое изменилось. Дорожки стали суше, желтые анемоны ползли около цистерны; а на яблонях почки побелели и расширились. Даже на изгороди кое-где появились крошечные зеленые листики. Не успел я сесть на свою скамейку и опомниться, как сейчас же, сию минуту я услышал знакомый шорох, Марта подошла к изгороди и сказала:

Здравствуйте.

Я встал и приблизился к ней. Она была в том же или в таком же платье, только пояс был не красный, а золотой.

Отчего вы не приходили? - спросила она. - Ведь я вам сказала, что вы можете приходить. Впрочем, я знаю, почему вы не приходили.

Все равно... Я знаю.

Может быть, солнце бросало на нее свои лучи особенно; может быть, это было мое воображение, но мне казалось, что сегодня одежда ее чуть-чуть отливала розовым, как цветы яблони.

Странное лицо было у Марты, я его не могу вспомнить; знаю только, что в ней во всей ничего не было темного или яркого. Волосы, завязанные сзади в простой узел, почти небрежный, серели и сливались с окружающим воздухом; лицо бледное, тонкое, продолговатое; глаза тоже бледные, но прозрачные, как чистая вода. Я не знаю, какого цвета были эти глаза. Я думаю, в полдень, когда небо очень синее, они темнели.

Так - я помню все черты, помню тоненькие, прямые полоски бровей, светло-розовые, сжатые губы, а все лицо ускользает от меня. И я почти рад этому. Чем неуловимее воспоминание, тем оно полнее.

А я знаю, где сегодня спрячется солнце, - сказала Марта. - Вон там, за этим уступом. А вчера оно зашло левее, гораздо левее. Я каждый день знаю, куда садится солнце. Ведь это мои дни, мои! - произнесла она с торжеством. - Хотите знать, что будет в саду завтра? Хотите я вам скажу, в какую ночь распустятся яблони?

Как вы знаете? - спросил я тихо.

Я знаю и сад, и весну, и солнце, и цветы, потому что я их люблю...

И я поверил вдруг, что она точно все знает.

Вы думаете, что чувствует вон та акация? - спросила она.

Я думаю - радость...

А какую?

Как вы и я... Вот такую же... Радость от солнца.

Да. Мы все вместе радуемся, все вместе...

А я слышу иногда, - прибавила она, помолчав, - как вы играете. Отсюда хорошо, не резко. Я люблю...

Я вспомнил, как и мне в эти дни звук рояля казался резким.

Только... - продолжала Марта, - вы не сердитесь, но часто вы играете такое составное, из многих разных нот, а всего-то нет. Знаете, надо удаляться от того, что люди придумали, а надо слушать здесь, - она провела рукой по воздуху, - и стараться согласно, чтоб все вместе шло к одному...

Она остановилась, видимо затрудняясь объяснить свою мысль, но, конечно, я ее понял.

Я всегда так и думал, - сказал я. - Хорошо, что и вы тоже. Значит, это верно.

А вы не умеете играть чего-нибудь простого, такого нескорого? Вот я один раз слышала песню. Ее и в концертах поют и играют, но не так. Знаете: «Ни слова, о друг мой, ни вздоха...» У меня нет голоса, я не могу петь, но я вам спою, чтобы вы знали мотив.

И она запела тихо, почти говоря. Я прислушался к мотиву и попросил повторить.

И слова какие хорошие, - сказала она. - Только теперь для меня непонятные. Теперь мои дни, - повторила она опять. - А вот кончится весна...

Вы никогда не смеетесь, Марта? - спросил я.

Солнце заходит, - серьезно ответила она. - Утром я смеюсь.

Теперь, когда я сижу в своей петербургской квартире с темными окнами без занавесок, с черно-серым потолком, немного нависшим в середине, где торчит большой угрюмый крюк, - теперь мне кажется, что ничего этого не было и не могло быть. Или все это я видел во сне? Но то, что случилось потом, ужасное, гадкое, невозможное, из-за чего я умираю, то ведь не сон. И между тем одно зависело от другого.

Было ли все случайно? Или, напротив, нет и не может быть ничего случайного? Не знаю. Мне трудно думать об этом. Пусть решают другие.

В тот же вечер, после второго свидания с Мартой, я потушил свечи в своей комнате, отворил окно и сел играть. Я старался вспомнить мотив, который она мне дала. Это был тихий простой мотив из несложных нот. Я не прибавил к нему ни одного лишнего аккорда, ни одной гаммы. Я повторял все одно и то же, и опять сначала, и каждый раз, мне казалось, выходило иначе, лучше, больше напоминало весенний шум и желтые лучи вечерней зари.

Я сам не знаю, что было со мною. Но было что-то хорошее. Я подошел к окну и поглядел вниз, не думая. Потом отворил дверь, спустился по темной лестнице на двор и пошел в сад.

Там было светлее, чем в комнатах; стоял какой-то неясный, мерцающий полумрак. Молодой месяц закатился, светили только звезды.

В конце дорожки тускло белело платье Марты. Я так и знал, что она тут и слушала. Она должна была слушать...

Хорошо, - сказала она шепотом, когда я был близко. - Не говорите громко. Я вас ждала, мне надо сказать вам два слова. Завтра в сад не ходите. А послезавтра, да, послезавтра приходите с закатом, надолго. В тот вечер яблони станут распускаться. Мы можем увидать первый цветок. Первые цветы... Хотите? Придете?

Да, приду, - сказал я тоже шепотом.

Она кивнула головой, отделилась от изгороди и ушла.

Я остался один.

Я встал поздно. Лениво прошел в столовую, лениво не допил своего кофе и, помня приказание, в сад не пошел, а вяло слонялся по комнатам. Приняться за что-нибудь не было силы.

Я хотел пойти к маме, сесть с нею рядом, помолчать; несмотря на туман, в котором я жил последние дни, я беспокоился, мне недоставало чего-то - я редко видел маму. Я ей не хотел ничего рассказывать - ведь она не любит сада, а это только о саде. Но мама была мне нужна, как я сам. Я теперь только понял, что она чувствовала не то, что я, и не так, как я. Но зачем она обманывала меня столько времени? Зачем все сделала, чтобы я не смог без нее жить?

Я сидел за обедом - вялый и бледный, ничего не ел. Вдруг я почувствовал чей-то взгляд на себе и обернулся. Мама смотрела на меня в упор потемневшими глазами, и столько в них было неожиданной злобы и ненависти, что я вздрогнул, и сердце у меня похолодело, хотя я еще ничего не успел подумать и сообразить.

Да нет, я брежу, это мне показалось, этого не может быть, - мелькнуло у меня в голове в следующую минуту. Но точно большая тяжесть придавила меня, и я сразу уменьшился и съежился и стал чувствовать свое собственное тело, и мои члены стали мне мешать.

Прямо из-за стола я пошел в мамину уборную. Мамы там еще не было, но я стал ждать. Она придет.

Она, действительно, пришла, - не взглянув на меня, села в большое кресло и молчала. Я тоже молчал и страдал невыразимо, потому что эти страдания были какие-то неожиданные, бессмысленные и безнадежные.

Я все знаю, Володя, - сказала она, наконец.

Ты о чем? - спросил я с усилием.

Говорю тебе - я все знаю и все поняла. Ты влюблен. Ага! это должно было прийти, говорят. Но я говорю - нет, не должно. Нет, не может! Я в это силы свои положила, и ты не уйдешь!

Я с отчаянием и тупостью смотрел на ее безумие. Я испугался ее злобы, но не жалел ее.

Да о чем ты, скажи хоть слово! Я не могу понять.

Она успокоилась немного и продолжала тише:

Ты любишь Марфу Кореневу. Я знаю, что вы видитесь в саду. Ты ходишь, как безумный. Не желаешь ли жениться на ней? К сожалению, не могу от тебя скрыть, твоя возлюбленная со странностями. Распущена с детства и чудит. Или дурочка, или уж чересчур умна. Берегись! И напрасно ты молчал. Я ведь все знаю.

Мысли перепутались у меня в голове, язык не повиновался. Я люблю Марту? Да быть же не может! Я хочу на ней жениться? Я - жениться? Нет, или кто-нибудь из нас сумасшедший, или все сумасшедшие. Я стал говорить, запинаясь, путаясь, сам себя не понимая. Говорил о саде, о весне, о яблонях, о Марте, и что Марта для меня - оживший сад, то же, что небо и ветер... Но сейчас же вспоминал, как-то безнадежно, что нельзя этого понять, если не чувствовать...

В душе у меня был только инстинктивный, режущий страх, что я один, что она уходит и ненавидит меня, а я не могу остаться один. Я готов был солгать в эту минуту, если б это чему-нибудь помогло, а я еще никогда не лгал. Я думаю, она увидала, что мне тяжело.

Ну, хорошо, - перебила она, - ты и сам, кажется, не подозревал, что это так случится. Но помни, Володя. Наши отношения не таковы. Я не могла никогда и не могу быть пассивно-нежной матерью. Я тебе жизнь отдала до последней капли - и ты мне всю свою отдай, всю, я к этому шла и не разлучалась с тобой, и сделала тебя сама - для себя. Может быть, это дурно, мне все равно. Это справедливо. Я на самопожертвования не способна. Да и поздно теперь. Теперь - как бы ты ни любил жену, возлюбленную, как бы она тебя ни любила - ты без меня не проживешь!

Она сказала это злорадно и встала. Я подошел к ней, обнял и заглянул в глаза.

Не мучай меня, - проговорил я. - Ну да, я твой, не могу без тебя. Я никаких жен не хочу. Я никого не люблю. Мне странно, зачем ты... Я сад люблю, я цветы люблю и музыку... Прости мне.

Она обняла меня крепко и сказала:

Ты должен обещать, что не пойдешь в сад и не увидишь Марту. Ты еще не любишь ее, но я чувствую, не говори, я чувствую, что нельзя... Я знаю, ты можешь изменить своему обещанию, мой слабенький мальчик... Завтра только потерпи... Послезавтра утром мы уедем. Хорошо?

Завтра! Ведь в этот вечер должны только распуститься яблони.

Ты молчишь? Тебе не хочется?

Она опять сдвинула брови.

Я обещал. Мне было тяжело, я плакал. Я так любил цветы... Но я знал, что смогу для нее. Я верил, хотя не понимал, что нельзя идти...

С утра начались приготовления к отъезду. Экономка не могла ехать с нами, потому что отец еще был болен. Мама энергично принялась за все сама. Никто не понимал, зачем мы едем и почему так скоро. Я сидел, как мертвый, с полузакрытыми глазами. Солнце подошло к окну, и лучи упали на меня. Я словно испугался, встал и спустил занавеску. Солнце было не мое.

Часы проходили, сердце во мне как-то тупо ныло, тупо и беспрерывно. Я страдал с недоумением, но покоряясь и не рассуждая, не имея силы ни выбирать, ни решать. Все равно, будь что будет.

Но в час заката я хотел пойти к маме, прижаться к ней, закрыть глаза и просидеть так долго без времени.

Я вышел в гостиную, взглянул в окошко. Солнце было уже круглое и большое и касалось одним краем серой горы.

Я пошел, почти побежал в мамину комнату. Там никого не было. Я миновал угловую, - никого. В коридоре я встретил горничную.

Где барыня? - спросил я, спеша.

Уехали-с, только сейчас, насчет коляски - завтра утром, а оттуда, велели сказать, что к Полоцким поедут, вернутся поздно; что коли угодно - так, чтобы и вы к Полоцким часов в 9 пожаловали, а коли не так здоровы, то чтобы лечь изволили пораньше...

Я не дослушал горничную. Это было жестоко. Это было не по силам мне. Я - один, теперь, в эту минуту, один со своим обещанием и таким большим желанием еще раз увидеть сад, весну, послушать, что будут говорить яблони... Как всему я покоряюсь без борьбы, всему, что сильнее меня - я покорился и тут неизбежному. Я еще раз посмотрел на солнце, слабо улыбнулся и, не оглядываясь, не останавливаясь, пошел в сад.

Когда я захлопнул за собой калитку и сделал несколько шагов вглубь - я вдруг ожил. Ожил и все забыл. С каждой секундой мне делалось легче и радостнее. Ароматы смешанные, разнородные, разнотонные охватили меня. Я вернулся к друзьям, и мне было стыдно, что я у них давно не был. Незаметно я дошел до конца дорожки.

Марта была тут, уже не за изгородью, а на моей скамейке; она сидела со сложенными на коленях руками и смотрела на меня строго.

Простите, Марта, - сказал я. - Солнце закатилось.

Нет. Оно еще не за горизонтом. Оно только за горой. Ничего.

Я сел с ней рядом. Она показалась мне бледнее, чем была. Но платье, теперь я уже не мог сомневаться, было не белое, а чуть-чуть розовое.

Мы будем ждать, - сказала Марта. - Они должны сегодня распуститься. Видите месяц на небе? Видите, - белый, как маленькое облачко? Когда он станет светлеть, а небо станет выше - тогда они распустятся.

Отчего вы такая, Марта? - спросил я. - Вы точно сами с ними.

А вы разве не такой? И вы такой, и вы также любите, оттого я и рада, что вы со мной, и люблю вас.

И я люблю вас, Марта, - сказал я. - Как сад, как все.

Она повторила: «как все»... и задумалась. Короткие сумерки пролетели. Месяц сверкнул и бросил робкий, неумелый и неясный свет на дорожку. Сильнее запахло землей и анемонами. Крепкие ветки яблони кинули тень. И точно все, до тех пор безмолвное и неподвижное, зашепталось и зашевелилось. Чуть видный, почти невидный, пар, или дым, скользил по лунному свету. Тени набегали и сбегали с цветов. Небо вместе с месяцем становились все выше, все дальше и холоднее.

Мне было страшно и жутко. Я ждал чего-то, весь ушел в это ожидание. Марта не смотрела на меня. Ей было холодно. Она подвинулась ко мне, я бессознательно обнял ее, просто, чтоб быть ближе и вместе ждать.

Надо спокойнее, спокойнее, - проговорила Марта, положив бледную руку на мою. - Мы не должны волноваться. Мы должны так тихо, совсем тихо ждать. Без тишины в душе нельзя быть близкими ей .

Я понял, что она хотела сказать - «природе».

А мы будем близки, правда, мы будем? - продолжала она торопливо, заглядывая мне в глаза. - И я, и ты, мы оба - с ней вместе...

Никогда больше, никогда сильнее я не чувствовал, что я - «с ней вместе», и что в этом счастье, если это может длиться.

Какой-то новый, неясный запах дошел до нас. Мы оба сразу его услышали и оба вместе поняли через минуту, откуда он.

Первый цветок распустился, - сказала Марта. - Оставь, не смотри на него. Погоди, сейчас другие...

Она говорила шепотом, но торжественно и серьезно, и крепче прижималась ко мне. Я хотел что-то сказать, но она шепнула: «ни слова»... - и посмотрела умоляюще. Я замолчал - и рад был молчать. Мне больше ничего не хотелось, кроме того, что было. Я думаю, это и есть счастье. Весь сад наполнялся новым, сильным ароматом. Месяц никнул и уходил с неба, но яблони не темнели. Они были белые не от лунного света.

Когда прошло время, и все кругом нас стало яснее и холоднее, небо позеленело, и утренние сумерки спустились, - я взглянул близко в лицо Марты, Марта сидела все в том же положении, прижавшись ко мне. Она подняла глаза и улыбнулась.

Пора, - сказала она. - Сейчас будет солнце. Яблони цветут.

Что-то ударило меня в сердце. Я вспомнил. Я побледнел, в груди стало тяжело и холодно.

Марта тревожно взглянула.

Что с тобой?

Марта. Я стал несчастен... Пожалей меня... Я уезжаю...

Уезжаешь? - проговорила она медленно, без удивленья. - Так рано? Подожди. Еще есть время. Подожди, пока они начнут осыпаться.

Не могу, не могу... Я не сам... меня...

Ах, другие, - сказала она спокойно. - Они всегда мешают, всегда, во всем. Ступай, не будь несчастен. Только я не хотела так рано...

Я с тоской взглянул в ее глаза. Они были широко раскрыты и покойны, только совсем, до краев, полны слезами. Казалось, если она чуть пошевельнет ресницами или переведет взгляд, слезы прольются.

Я встал. Она осталась на скамейке и не смотрела на меня.

Прощай, Марта, - сказал я.

Прощай. Ты не забудь...

Всего. Я не забуду. Мы оба теперь знаем, как нужно жить.

Марта! Но ведь другие...

Да, другие! А ты не можешь, ты не сумеешь... Все-таки не забудь.

Я взглянул на нее, на зеленое, совсем светлое, небо, яблони, точно осыпанные снегом, и сказал:

Не забуду. Прощай.

Она кивнула мне головой. Я ушел.

Что случилось дальше - я расскажу коротко и скоро, мне слишком тяжело. Она, мама, сделала все нарочно, чтобы отомстить мне, я знаю. Правда, она сама в эту ночь похудела и осунулась, но я думаю, от сильной ненависти ко мне. Все тут сошлось. Да я и знал, что она не простит. Она не могла простить. Я и не говорил ей ничего. Я был, как мертвый. Если б она велела мне взять револьвер и застрелиться - я бы, молча, взял револьвер и застрелился. Она велела мне уехать одному, сказала, что никогда не увидит меня и не простит. Но я думаю, она чувствовала, что не выдержит и простит, когда увидит, что я не могу жить; поэтому, чтобы не изменить себе, она умерла нарочно. Да, да, я не сомневаюсь, что она это сделала нарочно. Доктора говорят, что у нее был дифтерит, но что ж из этого? Дифтерит мог быть, а все-таки она бы верно не умерла, если б сильно хотела не умереть. Я приехал из Москвы на третий день после смерти. Она уже стала разлагаться. Такой уксусный и страшный запах шел от нее. Я посмотрел ей в лицо и ничего не сказал.

Какой-то господин подошел ко мне, долго жал руку, просил подкрепиться и сказал:

Да, ваша матушка была удивительная женщина. Как вы должны быть потрясены! У вас были с нею удивительные отношения...

Я неестественно рассмеялся и сказал:

Да, да, вы правы...

И сам пожал руку господину.

Потом ее похоронили, и я уехал. Зачем бы я там остался? О Марте я не спросил, в сад не заходил...

И прошло сколько-то лет. Я не помню теперь хорошо - сколько. Я не помню, как я жил. Я все стал забывать. Порой, впрочем, я вспоминаю ту ночь, когда распускались яблони. Сажусь за рояль и играю маленькую песенку: «ни слова, о друг мой»... Мне делается светлее.

Но это редко; я редко могу вспоминать... И с каждым часом прибавляется тяжесть жизни. Я живу, потому что не имею силы даже умереть. Живу в Петербурге, один, в темной и пропахшей кухней квартире, даю свои ненужные уроки музыки и ненужно возвращаюсь домой. Сколько времени это еще будет продолжаться?

Посредине потолка, в большой комнате, есть крюк... Я уж говорил о нем. Так вот мне приходит мысль: что, если я принесу из передней веревку от чемодана и закину ее на крюк? Ведь никто даже и не узнает, особенно теперь, ночью... Старуха, моя кухарка, спит. И главное, ничего не сделается от того, что я закину веревку на крюк. Ее можно снять и снести обратно в переднюю. Даже если я петлю сделаю - и то ничего ровно не случится, ведь не повешусь же, ведь не должен же я, оттого что сделаю петлю, непременно повеситься? Это так ужасно, так некрасиво... Как я далеко от Марты!.. Но разве я в самом деле?.. Нет, нет, я только попробую, никто не узнает, а я попробую...

Примечания:

Печатается по изд.: Гиппиус З. Н. Новые люди. СПб.: изд. М. В. Пирожкова, 1907.

Яблони цветут . Наше время. 1893. 18 апр. № 6.
  • «Ни слова, о друг мой, ни вздоха...» - Романс «Молчание» (1870) П. И. Чайковского на слова А. Н. Плещеева (перевод стихотворения австрийского поэта Морица Гартмана; 1821-1872).

ЯБЛОНЯ (лат. Malum ). Однозначного толкования ее названия нет. Одни исследователи полагают, что в переводе с латинского «Malum» означает и яблоко, и зло, беду. Другие считают, что оно произошло от древнегреческого «malon» и могло равно обозначать как яблоко, так и овцу.

Русское слово «яблоня» произошло от старославянского «аблонь», а оно - от индоевропейского «albho», что означает «белый». Действительно, в разрезе яблочная мякоть обычно белая. Народные названия: кислиця, кислички, дички, лешовка. Лешовкой называли дикую яблоню, считалось, что съесть ее кислое яблоко мог только леший.

Символика яблока тоже не однозначна. Практически у всех народов оно является символом плодородия, здоровья, любви, красоты. И в то же время, по греческой мифологии – символом раздора, а в христианской традиции - символом искушения, первородного греха, запретным плодом. В украинской легенде падший ангел соблазняет Адама и Еву яблоком, сказав, что съев его, они станут богами.

Круглая форма яблока трактовалась древними как вечность без начала и конца, целостность и единство мира. Яблоня - семья, а яблоко - дитя, ребенок. Цветы яблони - весна, начало года, начало любви. Ее плод - осень, конец года, конец жизни. Цветы яблони символизировали также материнскую преданность. На Украине для семилетней девочки плели венок из семи цветов и впервые вплетали в него цветы яблони. Отец дотрагивался венком до дерева, говорил: «Мать-яблуня, кормилица наша…» и просил у нее здоровья и счастья ребенку.

А еще в мифологических представлениях наших предков яблоко наделялось способностью предсказывать судьбу, спасать от беды, быть эликсиром молодости. По преданиям, молодильные яблоки обладали большой силой. Росли они в далекой стране за тридевять земель, в тридесятом царстве и охраняли их злые великаны и драконы. Побороться за эти яблоки стоило, ибо они могли не только наделить здоровьем и вечной молодостью, но даже вернуть жизнь покойнику и получить власть над Вселенной.

Чтобы вернуть молодость, старику надо было съесть такое яблоко и запить живой водой. Ну, а если нет возможности добыть, молодильное яблоко, то по поверью, в него может превратиться самое обычное, сорванное в своем саду, если соблюсти определенные условия. На растущую луну в течение 12 дней, за час до сна нужно съедать наговоренное яблоко. Наговаривать обязательно трижды: «То ли в дождь, то ли в солнце, толь в жару, толь в холодину, было простым, стало молодильным. Да будет так! Да будет так! Да будет так»

С яблоней, яблоком связано множество, обычаев, традиций, большинство из которых относятся к свадебной обрядности, браку, семье. У славян яблоко выступало как любовный знак. Верили, что для того чтобы увидеть во сне суженого и испытать любовное томление, застенчивой девушке нужно летом лечь под яблоней. Предложить яблоко значило признаться в любви. А принятое девушкой во время сватовства, оно означало ее согласие на брак. Ветка яблони украшала венок невесты, использовалась при изготовлении свадебного деревца, в убранстве праздничного стола. В старину украинцы втыкали ветку яблони в каравай (паляницю), а русские - в свадебную курицу.

В некоторых местах молодожены съедали разломленное пополам румяное яблоко сразу после венчания. По поверью, это обеспечивало их плодовитость и красоту будущих детей. По другим поверьям, для будущего здоровья и красоты детей беременной нужно было подержаться за дерево яблони и посмотреть на ее ветки зимой, или на яблоки - летом. Считалось, что от бесплодия помогает яблоко, выросшее первым на молодой яблоне, или зародившееся после вторичного цветения, а также долго висевшее на дереве. А вот если увидеть во сне падение двух яблок, то по украинским поверьям, родятся близнецы.

Дети всегда воспринимались как продолжение жизни, продолжение рода. Было принято на Новый год, который понимался как начало новой жизни, когда закладывается судьба человека, дарить им яблоки для накопления жизненной силы.

В народном сознании яблоня и ее плоды наделялись магической силой. Чтобы добиться высокого роста ржи, в некоторых областях России было принято перед посевом, сорвав яблоко, подбросить его повыше вверх. А чтобы хорошо росла коса, в Великий четверг и на Яблочный Спас рано утром девушки ходили под яблони чесать свои волосы гребнем из яблоневого же дерева. Верили, что для обеспечения здоровья необходимо на Рождество и Новый год умываться водой, в которой лежало яблоко, что яблоня, посаженная рядом с домом, притягивает к нему благополучие.

По поверьям, яблоки обладают особой силой исполнения желаний в праздник Преображения Господня, отмечаемый 19 августа, в народе он зовется Яблочным Спасом. Именно в этот день на Руси было принято срывать и освящать яблоки и другие фрукты нового урожая. А почему не раньше? Ответ дают древние легенды о райских птицах Сирин и Алконост, в которых причудливо смешались язычество и христианство.

Эти мифические птицы с женским лицом и короной на голове прилетают из райского сада на землю именно к яблоне и приносят в своих острых когтях целительные травы. Лицо Сирин-птицы непроницаемое, суровое, а на лице Алконост-птицы – улыбка. Одна напоминает о том, что земная жизнь быстротечна, что богатство и власть в ней ничего не стоят. Другая – птица, приносящая счастье, дарует любовь и веру. (Сирин и Алконост. В. Васнецов).

Сирин-птица прилетает к яблоне ещё задолго до яблочного Спаса и смахивает со своих крыльев мертвую росу. Поэтому, по народному поверью, сорвавший яблоко прежде срока, может сорвать именно то, на которое попала эта роса. И тогда за свое нетерпение, жадность бывает наказан человек смертью. Птица Алконост прилетает именно на Спас и смахивает с крыльев живую росу. Все плоды на яблонях с этого дня становятся целительными, в них появляется удивительная сила.

Запрет есть яблоки до Спаса особенно строго распространялся на родителей, у которых в текущем году умерли дети, или вообще на тех, кто лишился своих детей. Этот запрет соблюдался и соблюдается до сих пор во многих местах. По поверьям, при его нарушении умершим детям Бог не даст «на том свете» райского яблочка и им будет тяжело.

Люди верили в то, что на Спас яблоки становятся волшебными, что если загадать желание, а затем съесть освященное яблочко, то желание обязательно сбудется. В этот день было принято щедро подавать бедным – считалось, что чем щедрее будет человек, тем добрее к его усопшим родственникам отнесется Бог, что кто на Спаса угостит нищего урожаем, следующий год проведет в изобилии.

Яблоки входили в состав ритуальных блюд в виде «взвара», «узвара» (укр.) - компота из сушеных фруктов. Их обязательно подавали на стол и во время свадьбы, и в рождественский сочельник, и на поминальной трапезе. У славян яблоко связано с миром мертвых и играет значительную роль в похоронно - поминальных ритуалах. Его использовали и в качестве пищи мертвых, и как средство для поминовения умершего.

Яблоко клали в гроб или могилу, так как, согласно поверьям, умерший питается «на том свете» яблоками и пряниками. Умершего на яблочный Спас ребенка у восточных славян, как правило, подпоясывали. Этот обычай связан с наивным представлением о том, что Бог на Спаса будет раздавать детям яблоки, и надо, чтобы ребенок мог положить яблоко за пазуху. У многих славянских народов широко был распространен и сохранился до сих пор обычай оставлять на могиле в дни поминовений яблоки наряду с хлебом, яйцами, деньгами. Яблоками же обменивались в поминальные дни на кладбище - за упокой души умершего.

Такое привычное яблоко, оказывается, играло весьма важную роль в мировосприятии наших предков. И в заключение – еще об одной чудесной, современной нам яблоне.

Есть на Украине в городе Кролевце (Сумская область) удивительное дерево, безусловно, единственное в мире. Это яблоня-куст старше 220 лет, которая является колонией из 15 связанных между собой родственных деревьев. Она занимает площадь более тысячи квадратных метров. Когда-то эта колония была одним деревом, но потом яблоня стала расти «неправильно»: с возрастом дерево согнулось так сильно, что его ветви уперлись в землю и начали пускать корни. Таким образом, яблоня как бы продлевает себе жизнь - отмирает один из стволов, образуется новый. Материнского ствола уже давно нет, но яблоня продолжает жить. Цветет чудо-дерево каждый год, но плоды, сладкие и терпковатые на вкус, бывают только на одной половине яблони, вторая же ее половина отдыхает.

Конечно, чудо-дерево окружено легендами. По одной из них - яблоня проклята, по другой – склоняя ветки к земле, она тоскует по умершему князю Мещерскому, который ее когда-то сам посадил (яблоня-колония растет на территории бывшего имения Мещерских). По третьей - князь посадил яблоньку на могиле своей рано умершей, горячо любимой жены и его тоска по ней передалась дереву. Научного же объяснения феномену яблони-колонии пока нет.

tagPlaceholder Tags: деревья

З. Гиппиус

Яблони цветут

Гиппиус З. Сочинения: Стихотворения; Проза / Сост., подгот. текста, комм. К. Азадовского, А. Лаврова. Л.: Худож. лит., 1991. Зачем она так сделала, что я не умею жить без нее? Это она сделала, я не виноват... Я написал это -- и мне стало странно. Говорю, точно о возлюбленной. Но возлюбленной у меня нет. Это моя мать сделала так, что я умираю без нее. Если человека держать в тепле всю жизнь, а потом неодетого выгнать на двадцатиградусный мороз, он непременно умрет. И я умру. Умру из-за нее. Давно уж мне хочется рассказать кому-нибудь все, о чем я думаю, или хоть написать. Рассказать некому, никто не хочет, чтобы я рассказывал, так уже лучше я напишу. Все-таки легче. Мне кажется, что эти последние дни -- важные и значительные для меня. Я до чего-то дошел, кончил половину моей жизни, а дальше дорога прямая, унылая, быстрая и такая однообразная, что уже нельзя будет заметить, идешь ли вперед -- или назад, вверх -- или вниз. И не знаю, нужно ли покориться, как всегда, и идти по ней. Мне теперь двадцать восемь лет, но никто этому не верит, таким старым я кажусь. Я сам знаю, что я старик. У меня было прежде красивое и нежное лицо, как у мамы, мы с ней часто вместе смотрелись в зеркало, и нам казалось, что мы удивительно похожи друг на друга. Теперь она не узнала бы меня. Я согнулся, глаза потускли, борода выросла большая, лицо стало желтое, темное. Я думаю, что я скоро умру. У меня нет, кажется, никакой болезни, но я должен умереть, потому что живет тот, кто хочет, кто имеет волю жить, а у меня нет воли. В последние дни, когда я это сознал и увидел, что мне больше и ждать нечего,-- я даже думал о самоубийстве. Но я не могу. Я боюсь. Я знаю, что у меня пошлое и трусливое сердце. Я боюсь. Все это она сделала. Правда, я думаю, что от нее же у меня то чувство, которое совсем не пошло, и одно давало мне счастие жизни -- сентиментальность. Я не стыжусь этого слова, как все стыдятся. Да, все стыдятся, потому что у всех оно есть... Я музыкант, и если не хороший, то порядочный, как говорят. Думаю, хорошим я и не могу быть, потому что когда играю длинные, трудные рапсодии и фуги, даже сонаты, я совершенно холоден, и мысли у меня самые обыденные, скучные. Чувство прекрасного редко бывало у меня; это -- совсем не сентиментальное чувство, оно захватывает и зовет вперед, а мне это трудно; я люблю тихое умиление, воспоминания, когда так сладко болит сердце и в душе глубокая тишина. Бывало, играя блестящую прелюдию в концерте (теперь уж давно я не выходил на эстраду), я взглядываю на какого-нибудь пожилого господина в первом ряду и думаю: "Вот ты смотришь на меня, слушаешь внимательно и знаешь, что я играю, потом будешь делать толковые замечания о моей "технике" и "экспрессии"... А если бы я бросил теперь эту прелюдию и сыграл маленькую, простую малороссийскую песенку, которая напомнила бы тебе далекие годы, тёмный, теплый сад и, может быть, чьи-нибудь милые, забытые глаза,-- ты встал бы и ушел, чтобы скрыть невольные слезы, радостную грусть и счастье, которого не дает тебе блестящая прелюдия. И непременно ты хотел бы скрыть это счастие, потому что тебе стыдно и кажется, что ты один так чувствуешь и другие не поймут, а между тем все так же чувствуют -- и каждый стыдится, думая, что он один. У каждого есть светлое облако в прошлом". И у меня оно есть, как у всех. Скучно рассказывать с самого начала, с тех пор, как я был ребенком. Да и в двадцать лет я жил так же, как в десять. Только в двадцать я был счастливее, потому что перерос маму и мог гулять с ней под руку. Отношения же наши не изменялись. Бывало, мальчиком я часто делал ей сцены, когда она уезжала в театр без меня, говорил, что она не имеет права веселиться, когда я должен учить уроки. Она серьезно умоляла простить ее, даже делалась печальна, если я дулся. Нам нельзя было ссориться. У нее не было никого, кроме меня. И у меня была она одна. С отцом я даже не разговаривал никогда. Пожилой господин, вечно занятый какими-то постройками, живший в другой половине дома, он совсем не интересовал меня. А мама была такая молодая, тоненькая, как девочка, с большими черными глазами, свежая, блестящая; платье ее шумело при быстрых движениях, и веяло от нее какими-то странными духами,-- я так и не узнал, как они называются. Запах их напоминал самую раннюю весну. Конечно, мы жили не в Петербурге. Я говорил, что у всех есть что-то необычное, светлое в прошлом. Но я не знаю и сомневаюсь, что может быть у людей, которые родились в Петербурге и не видали другого солнца. Хорошо, если я ошибаюсь и сужу по себе. Но я никогда не примирюсь с этим низким небом и темным воздухом, с этой квартирой, где я один. Впрочем, об этом впереди. И все равно, я один в целом свете, как же мне не быть одному в этой квартире? Мы жили в большом городе на юге, в своем доме. Дом был новый, выстроенный отцом, неудобный и холодный. Во дворе был небольшой, но чистый сад, к которому со всех сторон примыкали чужие сады, а потому он казался мне бесконечным. Отец все хотел его вырубить и построить два флигеля и сарай, но так и не собрался. Не знаю, впрочем, может быть, теперь уж и нет нашего сада. Не знаю, да и знать не хочу. Я никогда не был в гимназии. В самом деле, с кем бы мама оставалась? У нее было много знакомых, но никто никогда за ней не ухаживал серьезно, хотя и знали ее отношения к отцу. Я думаю, она сама не хотела. У меня были лучшие гимназические учителя, в я учился недурно. Мама, конечно, училась со мною, но ей часто надоедало, и она говорила: -- Володя, бросим книги, пойдем гулять, а? И мы шли,-- она нарядная, веселая, а я счастливый, что у меня такая хорошенькая мама, и я так на нее похож. Она совсем не изменялась, не старела, и скоро нас стали принимать за брата и сестру, особенно когда у меня выросли усы и маленькая борода. Мне казалось, что и я не изменился внутренно. Только к двадцати годам я серьезно стал заниматься музыкой и мечтал о консерватории. Гимназический экзамен я сдал хорошо, и надо было на что-нибудь решаться. -- Ты поедешь в консерваторию, в Москву, непременно,-- говорила мама.-- Надо скорее, тебе уже двадцать лет. Ты будешь знаменитым, вот увидишь. -- А когда же мы поедем? -- Осенью, я думаю. Хорошо? Не было и речи о том, чтобы мне ехать без мамы. С кем бы я стал говорить? Кто бы ласкал меня и ходил со мною гулять? А кто бы ухаживал за мною, когда я заболею? Да разве возможно ей оставаться без меня, когда мы ни на один день не расставались, все делали и обсуждали сообща? Я и заниматься не стал бы без нее. Так же, как бывало ребенком, я садился по вечерам у огня в ее комнате на полу, около ее ног, и рассказывал ей, как та и та барышня в меня влюблены, как я за ними ухаживаю и какая мне больше нравится. Мне в это время казалось, что все барышни должны быть в меня влюблены, потому что я такой красивый и так хорошо играю на фортепиано. -- Знаешь, Володя,-- сказала мне раз мама,-- ведь ты совсем не похож на мужчину, ты совершенно женщина, оттого, должно быть, мы с тобой так и сошлись... Или это я сама так сделала,-- прибавила она, подумав.-- Ты, например, в мужском обществе и не бываешь никогда; а среди женщин я тебя видела -- там ты тоже как-то не ухаживаешь, а кокетничаешь. Не знаю... но мне кажется, будь ты мне чужой -- ты мне не понравился бы. Я страшно обиделся и надулся. Как! Сама же она говорила, что я похож на нее, а теперь я ей не нравлюсь? Если это и нехорошо, что я похож на женщину, то ведь она же сама прежде этого не боялась? Да и что тут нехорошего? Пусть я похож на женщину! Я люблю прежде всего все красивое -- но без суровости, без силы, а нежное и простое. Я не виноват, что я такой... Мама долго просила у меня прощения, и мы помирились. Но я не забыл ее слов и часто потом говорил ей: -- Вот Сыромятников или Маремьянов, правда, какие мужественные? Правда, они должны нравиться женщинам? Мама улыбалась и зажимала мне рот своей большой, но красивой рукой с бесчисленными звенящими браслетами. Я знал, что делался фатом, потому что я все-таки очень нравился тамошним барышням, знал -- жизнь проходила пусто, и сердце делалось пошлым от этой вечной рисовки и бесцельного желания нравиться. Сам я ни разу не влюблялся. Нравились многие, но не сильно. В сущности, я был очень чистым в то время, как редкие, но мысленно я оказывался не лучше других. Говорят, что всегда чистые люди -- не чисты в мыслях; но мне кажется, что это неправда. И у меня это было временно и, я думаю, от робости, от пошлой и праздной жизни и оттого, что меня все портили и баловали. Удивительно, как мало меня интересовали книги. Я их читал, пока не сдал экзамена. А с тех пор я занимался только музыкой. Она одна меня волновала и заставляла вспоминать то, чего не было. Для музыки я мог забыть многое. Наконец мы поехали в Москву. И я был рад. Я инстинктивно чувствовал, что надо все переменить. С нами поехала наша старая экономка, без нее мы совсем пропали бы. Я в Москве никогда не был, а мама хотя и жила там прежде, однако ничего не знала и не умела. Может быть, и сумела бы, но ей было скучно заботиться и суетиться, и я это отлично понимал. Мы наняли хорошенькую квартирку на Малой Никитской и зажили припеваючи, по-товарищески. Ездили в театр, кататься. Скоро явились знакомые, нашлись родственники. Но я стал заниматься ревностно и даже редко выходил, когда у мамы бывали гости. В консерватории я ни с кем не сошелся, кроме своего профессора, еще молодого человека. Я ему казался странным, хотя, как он говорил, очень талантливым: Он, однако, угадал меня только после того, как я его ввел к нам и он увидал мою маму. Нас друг без друга понять было нельзя, а вместе, как говорили, мы составляли одно целое. -- Смотрите, молодой человек,-- сказал мне раз профессор,-- занимайтесь хорошенько. Из вас должно выйти что-нибудь, или вы совсем пропадете. И я занимался. Даже лень свою забыл, не заботился о волосах и об одежде, редко выезжал и все играл свои гаммы. Я их не любил и терпел только, как трудную лестницу, по которой нужно взбираться наверх. Как я тосковал о синем небе, о земле, о цветах! Я ни о чем так не тосковал, я не думал, что будет тоска. Мама утешала меня, но... это было мое больное место. Я знал, что тут мы не понимаем друг друга, только тут. Она даже сада нашего не любила -- гулять ходила по улицам, говорила, что солнечный свет гораздо беспокойнее полутьмы гостиной, а ее духи лучше запаха настоящей весны. Когда я об этом думал, приходило невольное чувство на минуту, что она немолода, что она не может быть вполне моим товарищем, что в глубине души -- между нами преграда. Но это были только минуты... Я говорил, что не сошелся ни с кем. Близко не сходился, но знакомился и несколько раз попадал на кутежи, не ночевал дома... Мама расспрашивала меня с любопытством и без всяких упреков, но я был как-то недоволен и рассказывал подробно, с омерзением, хотя не без гордости. -- Это не важно, Володя,-- говорила мама.-- Это я все так и думала. Ты только меня не должен забывать. Понимаешь, чтобы я была у тебя первой, и всегда, как ты у меня. Понимаешь? Иначе жить нельзя. Понимаешь? Я только улыбался и обнимал ее. Как же она может быть не первой? Кто же тогда? Прошло несколько лет. Я кончал консерваторию, выступал в концертах -- и с успехом. Но я сам был не совсем доволен. Что мне в этих трескучих пьесах, где я так быстро перебираю пальцами, и все удивляются и хвалят меня? Когда же я смогу сыграть то, что слышу часто,-- но что ускользает от меня? Если сумею, если найду -- то все сразу изменится, и я буду одно чувствовать с теми, кто слушает. Мы вместе будем плакать, потому что оно пройдет не мимо, а заденет, зацепит самое тайное, самое глубокое, одно для всех... Да, мы будем плакать; а потом... потом все равно, ну -- умрем. Все равно... Я знал, что пока я сам не чувствую -- ничего не будет; и верил без сомнений, что если придет ко мне -- то и ко всем придет, кому я буду "говорить". Я всегда мысленно вместо "играть" употреблял выражение "говорить с людьми". Может быть, все это было неумно. Но я никогда не считал себя умным человеком. У меня и самолюбия тут не было. Я знал, что я неразвит и малообразован. Да и пусть. Я не к этому шел, у меня другое счастье, другая дорога меня поведет наверх. Мама раза два меня оставляла одного на несколько недель, ей необходимо было уехать домой. И каждый раз я умирал, бросал заниматься, почти не ел. У меня являлся какой-то нервный ужас, мне казалось, что я один на свете, ее нет и не было. Главное -- не было! А если не было, значит, и не будет... Зачем она так связала меня с собою, что жизнь без нее не могла длиться? Если я скажу, что любил ее,-- это будет не то слово: не люблю я воздух, пищу -- а жить без них не могу. Я знаю, что я слабый, слабый человек. У меня нет силы сделать против себя, не страдать, когда я страдаю... Я был последний год в Москве, когда заболел отец, и мама уехала перед Рождеством. А в конце января я заболел сам, бросил все и приехал домой. Что ж, лишний год -- так лишний год, а заниматься без нее я все равно не могу. Я приехал, и мы целый вечер просидели вместе на диванчике в ее комнате и молчали. Но я знал, что она довольна. Она так же не могла жить без меня, как я без нее... Я проводил дни дома и много играл. У меня была небольшая комната в одно окно, и окно это выходило на двор, к саду. Я поставил свой рояль к окну и смотрел на небо и на деревья, когда играл. В средине февраля стало совсем уж тепло. Я ходил в сад и смотрел на голубое небо между голыми ветвями черешень и яблонь. Какое оно было веселое, золотое между черными сучьями! А на дальних горах чуть желтела, даже еще не зеленела, а желтела первая травка. Она всегда из земли выходит такая светлая и молодая, что кажется желтой. Люблю я эти крошечные травинки, первые; они -- точно дети, любопытные и неловкие, подымают серый комок земли и глядят на солнце. Ах, мама... Зачем она не ходила со мной в сад и не любила того, что я любил? И опять холодная струя пробиралась в мое сердце, опять отчужденность... Как это странно! И как больно... Чем дальше шла весна, тем больше я сидел в саду и тем радостнее мне становилось. Точно я сам рос вместе с желтыми цветами. Свои фуги я забросил: опять я слышал в душе что-то такое, что светлее всяких фуг, опять я искал -- и не мог найти. Оно было тут, близко, в весеннем шуме, в весеннем запахе... И как оно далеко от меня теперь!.. Листьев не было видно, но на яблонях и черешнях розовели круглые крепкие почки, совсем еще закрытые, точно спящие. Мне один раз пришло в голову: откуда они, эти почки, зачем они? Зачем это небо, эта весна? Отчего я ничего не знаю? Но я испугался. Не надо, не надо вопросов, не нужно думать, нужно покориться и отдаться всему, и тогда будет не страшно и просто... Я сидел в конце узенькой сырой дорожки на низенькой скамеечке у самого дальнего забора моего сада. Это был не забор, а живая изгородь, пока еще черная. Я никогда не горевал, что мой сад не тянулся далеко, а кончался здесь, у этой изгороди. Всюду, куда я ни смотрел, были деревья, трава и земля, а над ними небо. Какое мне дело до того, что это деревья чужих садов, когда они такие же, как и мои? Все мое, на что я смотрю и что меня радует. И те обрывистые горы с глубокими сизыми тенями -- далеко на небе,-- они тоже мои. Солнце шло к западу, и лучи его делались холоднее. Я знал, что мне пора идти домой, но не мог расстаться со своей скамейкой. Вдруг позади меня кто-то прошел, тихо, так что я едва услышал. Я обернулся: шаги слышались за изгородью, в чужом саду. Это были даже не шаги, а какой-то связный шорох, точно что-то проволоклось по земле -- и затихло. Я мог бы встать и посмотреть, что это такое,-- изгородь приходилась мне в одном месте чуть выше пояса,-- но я подумал: "Ну, все равно, не стоит". Весенний воздух утомил меня, мне хотелось быть спокойным и дремать. Но опять повторился шорох и умолк сразу. Я поднял глаза и встретился с чужими глазами, которые пристально и зло смотрели на меня. Я почувствовал, что они смотрели зло, потому что мне стало беспокойно. Потом сразу выражение глаз изменилось и стало равнодушным. За изгородью стояла незнакомая мне девушка. Несколько времени мы молчали и смотрели друг на друга. Я думал, что она уйдет. Но она заговорила. -- Здравствуйте,-- сказала она неприветливо.-- Я вас давно вижу. Зачем вы вечно здесь сидите? -- Тут хорошо,-- отвечал я как-то робко, точно извиняясь.-- А я вас никогда не видел. -- Я смотрела издали. Я живу вон там.-- И она указала на чуть видный за деревьями дом, далеко от изгороди. Когда она сделала движение рукой, я в первый раз заметил, что одежда ее была странная, не похожая на обыкновенные платья барышень. То она мне казалась маскарадной, то совсем простой и даже единственно возможной. Это было широкое платье из мягкой белой материи, но одинаково широкое вверху и в подоле (я видел теперь ее всю, потому что стоял у изгороди с другой стороны), с узким темно-красным поясом. Я понял, почему был такой странный шорох, когда она шла: платье кончалось длинным шлейфом, и даже не шлейфом, а просто падающим сзади куском материи, небрежным и красивым. Рукава были узкие и длинные, почти до пальцев. Я, хорошо воспитанный молодой человек, умел держать себя с барышнями. Но тут ни на одну минуту я не подумал, что это -- барышня и с ней надо вести себя, как с другими. Я спросил ее: -- Отчего, это на вас такое странное платье? Она не удивилась. -- Оно красивее. Меня никто не видит, и потому я забочусь, чтобы я сама себе нравилась. -- И мне нравится,-- сказал я.-- А как вас зовут? -- Марта. -- Марта? Разве вы не русская? -- Нет, русская. Моя фамилия Коренева, я живу здесь с матерью. Разве вы не слышали? Слепая Коренева? Богачка? Я вспомнил, что точно слышал что-то о слепой старухе Кореневой, очень богатой, и о ее молоденькой дочери, которая много учится и нигде не бывает. -- Да, я слышал,-- медленно проговорил я.-- Как странно, мы соседи, а я только теперь вас вижу... -- Я не люблю выходить,-- поспешно сказала она.-- Да, так вы удивились, что я -- Марта. Я -- Марфа, но Марта красивее, и потому меня так называют. -- Да... Вы вообще красивы,-- сказал я в раздумьи, почти про себя. -- Правда? -- просто ответила она.-- Вот я тоже нахожу, что я красива. А многие говорят, что нет. Я думаю, что они не понимают. Меня не удивлял наш разговор. Я не мог убедить себя, что Марта -- барышня, а я ей говорю комплименты. Она казалась мне красивой, как небо сквозь деревья, как нежный, душистый воздух, как розовые облака около уходящего солнца. Она так подходила ко всему, даже к этому предвечернему часу, что мне не хотелось ни разговаривать, ни удивляться, а просто радоваться всему вместе. И она замолчала. -- Ну, теперь прощайте,-- сказала она наконец.-- Вы можете приходить сюда,-- прибавила она чуть-чуть высокомерно, но снисходительно.-- Вы не портите сада. И опять я услышал связный шорох ее платья, она ушла. Я не удивился и ее последним словам: она думала почти о том же, о чем я. Удивляешься тому, что еще чуждо, что вне тебя, а не в тебе... Я был странным весь вечер. Я пробовал играть, но звук рояля мне показался противным, резким и слишком определенным. Я пришел проститься к маме, но не сказал ей ни слова. И в первый раз в жизни мне показалось, что ее духи пахнут не настоящей весной... Два дня я не был в саду. Я сам не знаю, чего я боялся. Должно быть, того, что так хорошо уж не будет, а воспоминание я испорчу. Мама несколько раз замечала, что я бледен и мало играю. Отец все еще лежал, и мама большую часть дня была занята. -- Что ты, Володя? Хочешь, вечером пойдем гулять? Я отвечал вяло и апатично. Гулять по улицам мне не хотелось. Наконец на третий день я решился вдруг, как решаются слабые люди, быстро взял шляпу и твердыми шагами отправился в сад. Там многое изменилось. Дорожки стали суше, желтые анемоны ползли около цистерны; а на яблонях почки побелели и расширились. Даже на изгороди кое-где появились крошечные зеленые листики. Не успел я сесть на свою скамейку и опомниться, как сейчас же, сию минуту, я услышал знакомый шорох, Марта подошла к изгороди и сказала: -- Здравствуйте. Я встал и приблизился к ней. Она была в том же или в таком же платье, только пояс был не красный, а золотой. -- Отчего вы не приходили? -- спросила она.-- Ведь я вам сказала, что вы можете приходить. Впрочем, я знаю, почему вы не приходили. -- Почему? -- Все равно... Я знаю. Может быть, солнце бросало на нее свои лучи особенно; может быть, это было мое воображение, но мне казалось, что сегодня одежда ее чуть-чуть отливала розовым, как цветы яблони. Странное лицо было у Марты, я его не могу вспомнить; знаю только, что в ней во всей ничего не было темного или яркого. Волосы, завязанные сзади в простой узел, почти небрежный, серели и сливались с окружающим воздухом; лицо бледное, тонкое, продолговатое; глаза тоже бледные, но прозрачные, как чистая вода. Я не знаю, какого цвета были эти глаза. Я думаю, в полдень, когда небо очень синее, они темнели. Так -- я помню все черты, помню тоненькие, прямые полоски бровей, светло-розовые сжатые губы, а все лицо ускользает от меня. И я почти рад этому. Чем неуловимее воспоминание, тем оно полнее. -- А я знаю, где сегодня спрячется солнце,-- сказала Марта.-- Вон там, за этим уступом. А вчера оно зашло левее, гораздо левее. Я каждый день знаю, куда садится солнце. Ведь это мои дни, мои! -- произнесла она с торжеством.-- Хотите знать, что будет в саду завтра? Хотите, я вам скажу, в какую ночь распустятся яблони? -- Как вы знаете? -- спросил я тихо. -- Я знаю и сад, и весну, и солнце, и цветы, потому что я их люблю... И я поверил вдруг, что она точно все знает. -- Вы думаете, что чувствует вон та акация? -- спросила она. -- Я думаю -- радость... -- А какую? -- Как вы и я... Вот такую же... Радость от солнца. -- Да. Мы все вместе радуемся, все вместе... -- А я слышу иногда,-- прибавила она, помолчав,-- как вы играете. Отсюда хорошо, не резко. Я люблю... Я вспомнил, как и мне в эти дни звук рояля казался резким. -- Только...-- продолжала Марта,-- вы не сердитесь, но часто вы играете такое составное, из многих разных нот, а всего-то нет. Знаете, надо удаляться от того, что люди придумали, а надо слушать здесь,-- она провела рукой по воздуху,-- и стараться согласно, чтоб все вместе шло к одному... Она остановилась, видимо затрудняясь объяснить свою мысль, но, конечно, я ее понял. -- Я всегда так и думал,-- сказал я.-- Хорошо, что и вы тоже. Значит, это верно. -- А вы не умеете играть чего-нибудь простого, такого, нескорого? Вот я один раз слышала песню. Ее и в концертах поют, и играют, но не так. Знаете: "Ни слова, о друг мой, ни вздоха...". У меня нет голоса, я не могу петь, но я вам спою, чтобы вы знали мотив. И она запела тихо, почти говоря. Я прислушался к мотиву и попросил повторить. -- И слова какие хорошие,-- сказала она.-- Только теперь для меня непонятные. Теперь мои дни,-- повторила она опять.-- А вот кончится весна... Голос ее упал. Я вдруг вспомнил, что не видал ее улыбки. -- Вы никогда не смеетесь, Марта? -- спросил я. -- Солнце заходит,-- серьезно ответила она.-- Утром я смеюсь. Теперь, когда я сижу в своей петербургской квартире с темными окнами без занавесок, с черно-серым потолком, немного нависшим в середине, где торчит большой угрюмый крюк,-- теперь мне кажется, что ничего этого не было и не могло быть. Или все это я видел во сне? Но то, что случилось потом, ужасное, гадкое, невозможное, из-за чего я умираю, то ведь не сон. И между тем одно зависело от другого. Было ли все случайно? Или, напротив, нет и не может быть ничего случайного? Не знаю. Мне трудно думать об этом. Пусть решают другие. В тот же вечер, после второго свидания с Мартой, я потушил свечи в своей комнате, отворил окно и сел играть. Я старался вспомнить мотив, который она мне дала. Это был тихий, простой мотив из несложных нот. Я не прибавил к нему ни одного лишнего аккорда, ни одной гаммы. Я повторял все одно и то же, и опять сначала, и каждый раз, мне казалось, выходило иначе, лучше, больше напоминало весенний шум и желтые лучи вечерней зари. Я сам не знаю, что было со мною. Но было что-то хорошее. Я подошел к окну и поглядел вниз, не думая. Потом отворил дверь, спустился по темной лестнице на двор и пошел в сад. Там было светлее, чем в комнатах; стоял какой-то неясный, мерцающий полумрак. Молодой месяц закатился, светили только звезды. В конце дорожки тускло белело платье Марты. Я так и знал, что она тут и слушала. Она должна была слушать... -- Хорошо,-- сказала она шепотом, когда я был близко.-- Не говорите громко. Я вас ждала, мне надо сказать вам два слова. Завтра в сад не ходите. А послезавтра, да, послезавтра. Приходите с закатом, надолго. В тот вечер яблони станут распускаться. Мы можем увидать первый цветок. Первые цветы... Хотите? Придете? -- Да, приду,-- сказал я тоже шепотом. Она кивнула головой, отделилась от изгороди и ушла. Я остался один. Я встал поздно. Лениво прошел в столовую, лениво не допил своего кофе и, помня приказание, в сад не пошел, а вяло слонялся по комнатам. Приняться за что-нибудь не было силы. Я хотел пойти к маме, сесть с нею рядом, помолчать; несмотря на туман, в котором я жил последние дни, я беспокоился, мне недоставало чего-то -- я редко видел маму. Я ей не хотел ничего рассказывать -- ведь она не любит сада, а это только о саде. Но мама была мне нужна, как я сам. Я теперь только понял, что она чувствовала не то, что я, и не так, как я. Но зачем она обманывала меня столько времени? Зачем все сделала, чтобы я не смог без нее жить? Я сидел за обедом -- вялый и бледный, ничего не ел. Вдруг я почувствовал чей-то взгляд на себе и обернулся. Мама смотрела на меня в упор потемневшими глазами, и столько в них было неожиданной злобы и ненависти, что я вздрогнул, и сердце у меня похолодело, хотя я еще ничего не успел подумать и сообразить. "Да нет, я брежу, это мне показалось, этого не может быть",-- мелькнуло у меня в голове в следующую минуту. Но точно большая тяжесть придавила меня, и я сразу уменьшился и съежился и стал чувствовать свое собственное тело, и мои члены стали мне мешать. Прямо из-за стола я пошел в мамину уборную. Мамы там еще не было, но я стал ждать. Она придет. Она действительно пришла,-- не взглянув на меня, села в большое кресло и молчала. Я тоже молчал и страдал невыразимо, потому что эти страдания были какие-то неожиданные, бессмысленные и безнадежные. -- Я все знаю, Володя,-- сказала она наконец. При первых звуках ее голоса мне стало легче. Но слов ее я не понял. -- Ты о чем? -- спросил я с усилием. -- Говорю тебе -- я все знаю и все поняла. Ты влюблен. Ага! это должно было прийти, говорят. Но я говорю -- нет, не должно. Нет, не может! Я в это силы свои положила, и ты не уйдешь! Я с отчаянием и тупостью смотрел на ее безумие. Я испугался ее злобы, но не жалел ее. -- Да о чем ты, скажи хоть слово! Я не могу понять. Она успокоилась немного и продолжала тише: -- Ты любишь Марфу Кореневу. Я знаю, что вы видитесь в саду. Ты ходишь, как безумный. Не желаешь ли жениться на ней? К сожалению, не могу от тебя скрыть, твоя возлюбленная со странностями. Распущена с детства и чудит. Или дурочка, или уж чересчур умна. Берегись! И напрасно ты молчал. Я ведь все знаю. Мысли перепутались у меня в голове, язык не повиновался. Я люблю Марту? Да быть же не может! Я хочу на ней жениться? Я -- жениться? Нет, или кто-нибудь из нас сумасшедший, или все сумасшедшие. Я стал говорить, запинаясь, путаясь, сам себя не понимая. Говорил о саде, о весне, о яблонях, о Марте, и что Марта для меня -- оживший сад, то же, что небо и ветер... Но сейчас же вспоминал, как-то безнадежно, что нельзя этого понять, если не чувствовать... В душе у меня был только инстинктивный, режущий страх, что я один, что она уходит и ненавидит меня, а я не могу остаться один. Я готов был солгать в эту минуту, если б это чему-нибудь помогло, а я еще никогда не лгал. Я думаю, она увидала, что мне тяжело. -- Ну, хорошо,-- перебила она,-- ты и сам, кажется, не подозревал, что это так случится. Но помни, Володя. Наши отношения не таковы, Я не могла никогда и не могу быть пассивно-нежной матерью. Я тебе жизнь отдала до последней капли -- и ты мне всю свою отдай, всю, я к этому шла, и не разлучалась с тобой, и сделала тебя сама -- для себя. Может быть, это дурно, мне все равно. Это справедливо. Я на самопожертвования не снособна. Да и поздно теперь. Теперь -- как бы ты ни любил жену, возлюбленную, как бы она тебя ни любила -- ты без меня не проживешь! Она сказала это злорадно и встала. Я подошел к ней, обнял и заглянул в глаза. -- Не мучай меня,-- проговорил я.-- Ну да, я твой, не могу без тебя. Я никаких жен не хочу. Я никого не люблю. Мне странно, зачем ты... Я сад люблю, я цветы люблю и музыку... Прости мне. Она обняла меня крепко и сказала: -- Ты должен обещать, что не пойдешь в сад и не увидишь Марту. Ты еще не любишь ее, но я чувствую, не говори, я чувствую, что нельзя... Я знаю, ты можешь изменить своему обещанию, мой слабенький мальчик... Завтра только потерпи... Послезавтра утром мы уедем. Хорошо? Завтра! Ведь в этот вечер должны только распуститься яблони. -- Ты молчишь? Тебе не хочется? Она опять сдвинула брови. Я обещал. Мне было тяжело, я плакал. Я так любил цветы... Но я знал, что смогу для нее. Я верил, хотя не понимал, что нельзя идти... С утра начались приготовления к отъезду. Экономка не могла ехать с нами, потому что отец еще был болен. Мама энергично принялась за все сама. Никто не понимал, зачем мы едем и почему так скоро. Я сидел, как мертвый, с полузакрытыми глазами. Солнце подошло к окну, и лучи упали на меня. Я словно испугался, встал и спустил занавеску. Солнце было не мое. Часы проходили, сердце во мне как-то тупо ныло, тупо и беспрерывно. Я страдал с недоумением, но покоряясь и не рассуждая, не имея силы ни выбирать, ни решать. Все равно, будь что будет. Но в час заката я хотел пойти к маме, прижаться к ней, закрыть глаза и просидеть так долго, без времени. Я вышел в гостиную, взглянул в окошко. Солнце было уже круглое и большое и касалось одним краем серой горы. Я пошел, почти побежал в мамину комнату. Там никого не было. Я миновал угловую,-- никого. В коридоре я встретил горничную. -- Где барыня? -- спросил я, спеша. -- Уехали-с, только сейчас, насчет коляски -- завтра утром, а оттуда, велели сказать, что к Полоцким поедут, вернутся поздно; что, коли угодно, так чтобы и вы к Полоцким часов в девять пожаловали, а коли не так здоровы, то чтобы лечь изволили пораньше... Я не дослушал горничную. Это было жестоко. Это было не по силам мне. Я -- один, теперь, в эту минуту, один со своим обещанием и таким больным желанием еще раз увидеть сад, весну, послушать, что будут говорить яблони... Как всему я покоряюсь без борьбы, всему, что сильнее меня,-- я покорился и тут неизбежному. Я еще раз посмотрел на солнце, слабо улыбнулся и, не оглядываясь, не останавливаясь, пошел в сад. Когда я захлопнул за собой калитку и сделал несколько шагов вглубь -- я вдруг ожил. Ожил и все забыл. С каждой секундой мне делалось легче и радостнее. Ароматы, смешанные, разнородные, разнотонные, охватили меня. Я вернулся к друзьям, и мне было стыдно, что я у них давно не был. Незаметно я дошел до конца дорожки. Марта была тут, уже не за изгородью, а на моей скамейке; она сидела со сложенными на коленях руками и смотрела на меня строго. -- Простите, Марта,-- сказал я.-- Солнце закатилось. -- Нет. Оно еще не за горизонтом. Оно только за горой. Ничего. Я сел с ней рядом. Она показалась мне бледнее, чем была. Но платье, теперь я уже не мог сомневаться, было не белое, а чуть-чуть розовое. -- Мы будем ждать,-- сказала Марта.-- Они должны сегодня распуститься. Видите месяц на небе? Видите -- белый, как маленькое облачко? Когда он станет светлеть, а небо станет выше,-- тогда они распустятся. -- Отчего вы такая, Марта? -- спросил я.-- Вы точно сами с ними. -- А вы разве не такой? И вы такой, и вы так же любите, оттого я и рада, что вы со мной, я люблю вас. -- И я люблю вас, Марта,-- сказал я.-- Как сад, как всё. Она повторила: "Как всё..." -- и задумалась. Короткие сумерки пролетели. Месяц сверкнул и бросил робкий, неумелый и неясный свет на дорожку. Сильнее запахло землей и анемонами. Крепкие ветки яблони кинули тень. И точно все; до тех пор безмолвное и неподвижное, зашепталось и зашевелилось. Чуть видный, почти невидный, пар или дым скользил по лунному свету. Тени набегали и сбегали с цветов. Небо вместе с месяцем становились все выше, все дальше и холоднее. Мне было страшно и жутко. Я ждал чего-то, весь ушел в это ожидание. Марта не смотрела на меня. Ей было холодно. Она подвинулась ко мне, я бессознательно обнял ее, просто чтоб быть ближе и вместе ждать. -- Надо спокойнее, спокойнее,-- проговорила Марта, положив бледную руку на мою.-- Мы не должны волноваться. Мы должны так тихо, совсем тихо ждать. Без тишины в душе нельзя быть близкими ей. Я понял, что она хотела сказать -- "природе". -- А мы будем близки, правда, мы будем? -- продолжала она торопливо, заглядывая мне в глаза.-- И я, и ты, мы оба -- с ней вместе... Никогда больше, никогда сильнее я не чувствовал, что я -- "с ней вместе", и что в этом счастье, если это может длиться. Какой-то новый, неясный запах дошел до нас. Мы оба сразу его услышали и оба вместе поняли через минуту, откуда он. -- Первый цветок распустился,-- сказала Марта.-- Оставь, не смотри на него. Погоди, сейчас другие... Она говорила шепотом, но торжественно и серьезно, и крепче прижималась ко мне. Я хотел что-то сказать, но она шепнула: "Ни слова..." -- и посмотрела умоляюще. Я замолчал -- и рад был молчать. Мне больше ничего не хотелось, кроме того, что было. Я думаю, это и есть счастье. Весь сад наполнялся новым, сильным ароматом. Месяц никнул и уходил с неба, но яблони не темнели. Они были белые не от лунного света. Когда прошло время, и все кругом нас стало яснее и холоднее, небо позеленело, и утренние сумерки спустились,-- я взглянул близко в лицо Марты, Марта сидела все в том же положении, прижавшись ко мне. Она подняла глаза и улыбнулась. -- Пора,-- сказала она.-- Сейчас будет солнце. Яблони цветут. Что-то ударило меня в сердце. Я вспомнил. Я побледнел, в груди стало тяжело и холодно. Марта тревожно взглянула. -- Что с тобой? -- Марта. Я стал несчастен... Пожалей меня... Я уезжаю... -- Уезжаешь? -- проговорила она медленно, без удивленья.-- Так рано? Подожди. Еще есть время. Подожди, пока они начнут осыпаться. -- Не могу, не могу... Я не сам... меня... -- Ах, другие,-- сказала она спокойно.-- Они всегда мешают, всегда, во всем. Ступай, не будь несчастен. Только я не хотела так рано... Я с тоской взглянул в ее глаза. Они были широко раскрыты и покойны, только совсем, до краев, полны слезами. Казалось, если она чуть пошевельнет ресницами или переведет взгляд, слезы прольются. Я встал. Она осталась на скамейке и не смотрела на меня. -- Прощай, Марта,-- сказал я. -- Прощай. Ты не забудь... -- Чего? - Всего. Я не забуду. Мы оба теперь знаем, как нужно жить. -- Марта! Но ведь другие... -- Да, другие! А ты не можешь, ты не сумеешь... Все-таки не забудь; Я взглянул на нее, на зеленое, совсем светлое небо, яблони, точно осыпанные снегом, и сказал: -- Не забуду. Прощай. Она кивнула мне головой. Я ушел. Что случилось дальше --- я расскажу коротко и скоро, мне слишком тяжело. Она, мама, сделала все нарочно, чтобы отомстить мне, я знаю. Правда, она сама в эту ночь похудела и осунулась, но я думаю, от сильной ненависти ко мне. Все тут сошлось. Да я и знал, что она не простит. Она не могла простить. Я и не говорил ей ничего. Я был как мертвый. Если б она велела мне взять револьвер и застрелиться -- я бы молча взял револьвер и застрелился. Она велела мне уехать одному, сказала, что никогда не увидит меня и не простит. Но я думаю, она чувствовала, что не выдержит и простит, когда увидит, что я не могу жить; поэтому, чтобы не изменить себе, она умерла нарочно. Да, да, я не сомневаюсь, что она это сделала нарочно. Доктора говорят, что у ней был дифтерит, но что ж из этого? Дифтерит мог быть, а все-таки она бы, верно, не умерла, если б сильно хотела не умереть. Я приехал из Москвы на третий день после смерти. Она уже стала разлагаться. Такой уксусный и страшный запах шел от нее. Я посмотрел ей в лицо и ничего не сказал. Какой-то господин подошел ко мне, долго жал руку, просил подкрепиться и сказал: -- Да, ваша матушка была удивительная женщина. Как вы должны быть потрясены! У вас были с нею удивительные отношения,.. Я неестественно рассмеялся и сказал: -- Да, да, вы правы... И сам пожал руку господину. Потом ее похоронили, и я уехал. Зачем бы я там остался? О Марте я не спросил, в сад не заходил... И прошло сколько-то лет. Я не помню теперь хорошо -- сколько. Я не помню, как я жил. Я все стал забывать. Порой, впрочем, я вспоминаю ту ночь, когда распускались яблони. Сажусь за рояль и играю маленькую песенку: "Ни слова, о друг мой..." Мне делается светлее. Но это редко; я редко могу вспоминать... И с каждым часом прибавляется тяжесть жизни. Я живу, потому что не имею силы даже умереть. Живу в Петербурге, один, в темной и пропахшей кухней квартире, даю свои ненужные уроки музыки и ненужно возвращаюсь домой. Сколько времени это еще будет продолжаться? Посредине потолка в большой комнате есть крюк... Я уж говорил о нем. Так вот, мне приходит мысль: что, если я принесу из передней веревку от чемодана и закину ее на крюк? Ведь никто даже и не узнает, особенно теперь, ночью... Старуха, моя кухарка, спит. И, главное, ничего не сделается от того, что я закину веревку на крюк. Ее можно снять и снести обратно в переднюю. Даже если я петлю сделаю -- и то ничего ровно не случится, ведь не повешусь же, ведь не должен же я, оттого что сделаю петлю, непременно повеситься? Это так ужасно, так некрасиво... Как я далеко от Марты!.. Но разве я в самом деле?.. Нет, нет, я только попробую, никто не узнает, а я попробую...

ПРИМЕЧАНИЯ

"Наше время" . 1893. No 16 (18 апр.). C. 257--258; No 17 (25 апр.). С. 275--278; No 18 (2 мая). С. 291--294; НЛ. С. 1--31. Первоначально Гиппиус предполагала предложить рассказ М. М. Стасюлевичу для опубликования в "Вестнике Европы"; 6 февраля 1893 г. она писала Н. М. Минскому: "Как я умна, что не послала "Яблони"! Вот уж никогда бы они не были в В. Е., за это можно поручиться" (ИРЛИ. Ф. 39. Ед. хр. 205). Критика единодушно отнесла "Яблони цветут" к числу "вычурных" рассказов Гиппиус (Русская Мысль. 1896. No 2. Отд. III. С. 51); главный герой был разоблачен как "нравственный урод, один из тех мягкотелых, безвольных шалопаев, которые вырастают в оранжерейной атмосфере даровых хлебов" (Скабичевский А. Литература в жизни и жизнь в литературе // Новое слово. 1896. No 7. Отд. II. С. 79). "Ни слова, о друг мой, ни вздоха..." -- популярный романс П. И. Чайковского (1870) на текст стихотворения А. Н. Плещеева "Молчание" (1861; перевод из Морица Гартмана). НЛ -- Гиппиус (Meрежковская) З. Н. Новые люди: Рассказы. СПб.: Тип. М. Меркушева, 1896.

Уникальное обозначение: в саду росла яблонька (рассказ)
Обозначение: в саду росла яблонька
%D0%B4%D0%B5%D0%B9%D1%81%D1%82%D0%B2%D0%B8%D0%B5%D0%BF%D0%BE%D0%BA%D0%B0%D0%B7%D0%B0%D1%82%D1%8C%D0%BA%D0%BB%D0%B8%D0%B5%D0%BD%D1%82%D0%BA%D0%B0%D1%82%D0%B0%D0%BB%D0%BE%D0%B3%D0%BA%D0%BB%D0%B0%D1%81%D1%81%5B>(>%D0%A1%D1%83%D1%89%D0%BD%D0%BE%D1%81%D1%82%D1%8C%D1%80%D0%B0%D1%81%D1%81%D0%BA%D0%B0%D0%B7Сущность ⇔ рассказ
Текст:

В саду росла яблонька - Софья Могилевская

рассказ

Молодая яблонька

В большом совхозном саду легко можно было заблудиться.
Куда ни взглянешь, ряд за рядом росли яблони: и направо и налево.
Одни были уже старые - развесистые, высокие Другие - помоложе, тоже ветвистые и большие. И на тех и на других осенью поспевало много разных яблок.

А на краю сада росли совсем молодые яблони. Они еще ни разу не цвели, и яблоки на них ни разу не поспевали.
И вот среди этих молодых яблонь одна была такая кудрявая, такая нарядная, что всякий поглядит на неё и скажет:
- Какие же яблоки будут на этой яблоньке?

Из леса выскочил заяц

Была зима. В совхозном саду всё было белым-бело. Яблони будто спали, осыпанные снегом.
Вдруг, откуда ни возьмись, из леса выскочил заяц, большой, серый, ушастый. Выскочил, перемахнул через снежную луговину - и прямо в совхозный сад. А за ним на снегу следы: два кружка рядом, а два позади - один за другим; два кружка рядом, а два позади - один за другим.
Перемахнул заяц через луговину - и к молодым яблоням. На молодых-то кора вкусная, сочная, такую зайцы любят.
Сунулся заяц к одной яблоне, а ствол у неё по самые ветви еловым лапником обвязан, хвоя иголками вниз, колется. Сунулся к другой - и тут весь нос об еловые иглы исколол.
Вдруг видит заяц: у самой маленькой яблоньки колючий ельник развязался и вниз сполз. Обрадовался заяц - вот где можно поживиться, яблоневой коры поглодать!
Да не тут-то было! Послышались голоса, и в сад пришли школьники. Заяц уши на спину заложил да поскорее через снежную луговину обратно в лес. А школьники осмотрели все яблони, увидали, что у самой маленькой еловые ветви сползли вниз, и привязали их покрепче.
Нечего теперь яблоньке зайца бояться!

Хитрые гусеницы

Зачем школьники в сад пришли? Они пришли садоводам помогать - снимать с яблонь гнёзда гусениц.
А гнездо вот оно! Сухой, скрученный лист болтается на тонкой крепкой паутинке. Если осторожно расправить лист, в нём много белых шёлковых кокончиков. Они чуть поменьше спичечной головки, и в каждом, свернувшись колечком, спит всю зиму гусеница.
А на маленькой яблоньке хитрые гусеницы так ловко устроили своё гнездо, что увидеть его было очень трудно. Они слепили его из нескольких листьев и пристроили на самой верхушке. Это было гнездо бабочки-златогузки.
Стали снимать школьники гусеничные гнёзда, а то, в котором поселились хитрые гусеницы, не заметили, пропустили. И осталось гнездо с хитрыми гусеницами зимовать на маленькой яблоне.

Весна наступила

Ещё снег лежит на полях, а уж ольха нарядилась в красивые золотые серёжки, полные душистой пыльцы.
И первые птицы прилетели из тёплых стран.
На проталинках расхаживают грачи, червяков из земли таскают. Сами чёрные, а носы у них белые.
Нагнал ветер с юга тепла да затянул небо тучами, и пошёл первый дождь.
Дни стали длинные, светлые, солнечные.
Прилетели жаворонки. За ними скворцы. Запел свою песенку зяблик. Зазвенели синицы.
Во всех скворешнях в совхозном саду поселились жильцы: в каких летки побольше - скворцы, а где поменьше - синицы и другие мелкие пташки.
И яблони стали пробуждаться после зимнего сна. Живые соки побежали у них из корней в стволы, по стволам - к толстым ветвям, а из толстых ветвей разбежались по всем, даже самым маленьким, веточкам.
Почки на яблонях набухли. Вот-вот раздвинутся коричневые чешуйки и вылупятся крохотные зелёные листья.

Как синицы уберегли яблоньку

Весеннее солнышко пригревает всё сильнее. Стало совсем тепло. И вдруг что-то зашевелилось в сухих, прошлогодних листьях, которые прилепились на верхней ветке маленькой яблоньки.
Это хитрые гусеницы бабочки-златогузки начали просыпаться после долгой зимней спячки.
Сначала из гнезда выползла одна гусеница. Потом вторая, третья… И все они, одна за другой, то сжимаясь, то разжимаясь, стали вылезать наружу.
Из гнезда они перебрались на ветку и по ветке стали подбираться прямо к набухшим почкам. Всё ближе, всё ближе - сейчас начнут грызть молодые листики.
И вдруг их увидели синицы.
- Ци-ци-фи! Что я вижу! - пискнула одна и порхнула на яблоньку.
- Ци-ци-фи! И я это вижу! - подхватила вторая и полетела вслед за первой. Тут гусеницам и пришёл конец. Синицы давай обшаривать на яблоньке каждую ветку, каждую трещинку в коре и склевали гусениц всех до одной.
А потом вернулись в свой домик на берёзе, уселись на его крышу и давай распевать на весь сад.

Пчела за работой

Пчелы вылетели из ульев - и прямо к яблоням. Все яблони стоят в цвету: белые, розовые, душистые. Принялись пчелы за работу.
А одна пчела - мохнатая, золотистая - покружилась, полетала над кудрявой яблонькой, да и села на её раскрытый цветок. Всеми шестью лапками упёрлась в лепестки, сунула головку в серёдку чашечки и давай хоботком высасывать нектар - сладкий, душистый цветочный мёд.
Сначала она сосала нектар хоботком, будто через соломинку, а уж потом вычерпала его, как ложечкой, своим мохнатым язычком.
Пчела недолго побыла на яблоневом цветке, а вся пыльцой перепачкалась. Да разве трудно? Вон сколько тычинок в каждом цветке! У каждой наверху крохотный мешочек с пыльцой. Эти мешочки так и называются - пыльники. Чуть пчела его заденет, пыльца её сразу и осыплет с головы до лапок.
Наберёт пчела нектар на одном цветке, перелетит на другой, а там пыльца с неё стряхнётся, попадёт на пестик другого цветка.
А пестик - в серёдке цветка, плотный, зелёный стерженёк. Вверху он чуть потолще и весь липкий.
Если пыльца с одного цветка попадёт на пестик другого цветка, в этом, в другом, завяжется яблоко. Всё лето оно будет расти и к осени созреет большое, вкусное, с коричневыми семенами внутри.
А не попадёт пыльца на пестик - цветок засохнет и никакого яблока не будет.
Вот какую важную работу делает пчела - себе на зиму мёд запасает, а заодно с цветка на цветок пыльцу переносит.

Яблоки наливаются соком

Откуда ни возьмись, налетел ветер, и на траву села белая круглая снежинка.
Снежинка?
Откуда снежинка?
А почему она не тает?
Да разве это снежинка! Это яблони отцвели. На них завязались крохотные, с зелёную горошину, яблочки. Вот и облетают цветы, они больше яблоням не нужны.
В солнечной тишине садов зреют яблоки, наливаются соком. С каждым днём становятся они всё больше и больше.
И на кудрявой яблоньке много яблок. Ещё никто не знает, какие они будут. Пока они маленькие, зелёные, кислые…

Самолёты над садами

Сама-то бабочка незаметная, а называется - плодожорка. И не подумаешь, что одна такая может сто яблок погубить!
Она летает по саду от яблони к яблоне. Нет-нет, да и положит на маленькое яблоко своё яичко. Из него через несколько дней выйдет розоватая гусеница.
А гусеница начнёт вгрызаться в яблоко, доберётся до самой серёдки - и пропало яблоко. Сорвётся оно с ветки, упадёт на землю недозревшее.
Но едва лишь заметят такую бабочку совхозные садоводы, они сразу дают телеграмму: „Присылайте самолёты сады опрыскивать. Появилась плодожорка“.
И вот в совхоз прилетают самолёты. Когда нет ветра, они кружатся над садами. Они летят низко-низко, а за ними тянутся длинные полосы тумана, похожие на прозрачные хвосты. Это распылённая ядовитая жидкость. Она оседает на листья, на ветки и на крохотные зелёные яблочки.
Яблокам-то от этого ничего не будет, а вредные бабочки и гусеницы пропадут.

Яблони зацвели!

Черёмуха уже в цвету. Стоит, будто снежком посыпана. И вишня покрылась белыми цветами. Груша и та зацвела.
А на яблонях бутоны всё не распускаются. Пока они ещё зелёные, маленькие.
И земля вокруг каждой перекопана, хорошо удобрена, чтобы яблок уродилось побольше. И стволы у всех выбелены, чтобы вредные жуки в коре не заводились. Стоят яблони, будто в белых сапожках.
Всё для них сделано, а они не цветут!
Так и должно быть: сначала черёмуха цветёт, потом вишня, потом груша, а уж потом яблоням черёд подходит.
И правда: прошло несколько деньков - зелёные бутоны порозовели, и весь яблоневый сад зацвёл. Не сосчитать, сколько цветов на каждой ветке!
Расцвели и молодые яблони. И самая маленькая, кудрявая - тоже.
На всех - цветов тьма-тьмущая, а на ней больше всех. А бутоны у неё будто алые ягодки.
Кто ни поглядит, обязательно скажет:
- Какие же яблоки поспеют на этой, на кудрявой?

Яблоки поспели!

Хорошо осенью в яблоневом саду!
Яблони стоят разноцветные, увешанные спелыми яблоками. Под каждой веткой садоводы поставили подпорки: тяжело яблоням.
И каких только нет яблок в саду!
Одни, будто мёдом налитые, на солнце светятся. Другие между листьями горят, словно алые фонарики.
А есть и такие: восковая кожица разрисована красными полосками и крапинками.
Работницы каждое яблоко снимают с ветки, осторожно кладут в корзины-столбушки и несут к упаковочному сараю. Там их укладывают в ящики.
А к сараю то и дело подходят грузовые машины. Подходят порожняком, уходят - доверху груженные ящиками. А в ящиках - яблоки. Они переложены стружками, чтобы не бились, не колотились, не портились.
И на маленькой яблоньке тоже поспели первые яблоки.
Вот они какие, эти яблоки! Поглядите. Золотые, наливные, у каждого на солнечном бочку горит жаркий румянец.

Скоро зима

Холодно стало. Ни одного листка не осталось на яблонях. Все облетели.
Подул вдруг ветер - вьюжный, ледяной, - и на жёлтую траву упал прозрачный яблоневый лепесток.
Лепесток?
Откуда лепесток? Ведь ни одного цветка нет в яблоневом саду.
Да разве это лепесток! Это снежинка упала сверху. Скоро зима. Вот и снег пошёл.
А яблони теперь будут отдыхать и ждать новой весны…